• Приглашаем посетить наш сайт
    Куприн (kuprin.lit-info.ru)
  • Кулешов В. И.: История русской критики XVIII—XIX веков
    Дальнейшая разработка революционно-демократической концепции критического реализма 1860—1870 годы.
    Глава 3. Писарев

    Глава 3. Писарев

    Дмитрий Иванович Писарев (1840—1868) по праву считается «третьим», после Чернышевского и Добролюбова, великим русским критиком-шестидесятником. То, что он в «Русском слове» (1861—1866) время от времени полемизировал с «Современником», нисколько не меняет основного представления о Писареве как теоретике и защитнике реалистического направления в русской литературе.

    Писарев глубоко ценил произведения Чернышевского, Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, Помяловского, Некрасова, Писемского, Гончарова, Слепцова, боролся за материалистическую эстетику, против реакции и «чистого искусства».

    Почти во всех столкновениях с «Современником» был неправ Писарев. Много лишнего задора и парадоксов в полемику вносили со стороны «Русского слова» В. А. Зайцев, а со стороны «Современника» — М. А. Антонович. Нельзя забывать, что Добролюбов и Чернышевский, когда вполне развернулась критическая деятельность Писарева, уже не стояли у руководства «Современника» (Добролюбов умер в ноябре 1861 года, а Чернышевский в июне 1862 года был арестован).

    Писарев также был арестован в июле 1862 года и пробыл в заключении до 1866 года, продолжая сотрудничать в «Русском слове» и присылая из Петропавловской крепости свои статьи, среди которых были и такие выдающиеся, как «Базаров», «Реалисты», «Мыслящий пролетариат» и др. В 1866 году, после выстрела Каракозова, началась реакция, были закрыты «Современник» и «Русское слово».

    Выйдя на свободу, Писарев не захотел сближаться с Г. Е. Благосветловым, издававшим теперь журнал «Дело». Традиции «Современника», возродившиеся в «Отечественных записках», казались Писареву более близкими, и последние полгода своей жизни он сотрудничал в этом журнале. За это время Писарев написал немного статей: «Французский крестьянин в 1789 году», «Старое барство», «Романы Андре Лео», «Образование и толпа» и «Очерки из истории европейских народов». Но эти статьи и завязывавшиеся личные отношения с Некрасовым и Щедриным свидетельствовали, что намечался новый период деятельности Писарева. Критик переживал кризис некоторых своих старых убеждений, преодолевал нигилистическое отношение к «эстетике», необоснованные упования на решающее значение в истории критически мыслящих личностей. Писарев стал с большим вниманием относиться к вопросу о роли народных масс в истории, к великим общественным переворотам.

    На протяжении всей своей деятельности Писарев тянулся ко всему новому, смелому, дерзкому, что резко противоречило господствующим политическим и моральным устоям. Все время у него было острое ощущение великой трагедии: народ темен, безграмотен, а кипучая деятельность, в которой он, Писарев, сам участвовал, затрагивала только верхний слой, слабо проникала в глубины народа. «Наш народ,— писал он, окидывая весь объем предстоящей просветительской работы,— конечно, не знает того, что о нем пишут и рассуждают, и, вероятно, еще лет тридцать не узнает об этом» («Схоластика XIX века»). Сближение с народом он считал «великой задачей времени».

    Весьма определенны были его требования устранить самодержавный строй, петербургскую бюрократию, династию Романовых. Он написал смелую статью-прокламацию о брошюре царского агента барона Фиркса, выступавшего под псевдонимом Шедо-Ферроти против Герцена-эмигранта с целью его дискредитации. Прокламация не увидела света, так как подпольная типография, куда она была сдана, подверглась разгрому, и Писарев был посажен в Петропавловскую крепость. В прокламации содержался прямой революционный призыв: «Низвержение благополучно царствующей династии Романовых и изменение политического и общественного строя составляет единственную цель и надежду всех честных граждан России». Примирения в этой борьбе не может быть: «На стороне правительства стоят только негодяи... На стороне народа стоит все, что молодо и свежо, все, что способно мыслить и действовать».

    Писарев понимал, что в России существует антагонизм между имущими и неимущими классами. На Западе также мало утешительного, там тысячи рабочих рук находятся в полном распоряжении капиталистов. Писарев нападал на ученых-лакеев, на лживую политэкономию, бесчеловечную теорию Мальтуса. Писарев рисовал неравенство в виде социальной пирамиды, как у Сен-Симона, и верил, что когда-нибудь «пирамида рухнет и превратится в безобразную кучу мусора».

    Верный своей мечте, которая обгоняет события, Писарев развивал социалистические взгляды: «Надо, чтобы труд был приятен, чтобы результаты его были обильны, чтобы они доставались самому труженику и чтобы физический труд уживался постоянно с обширным умственным развитием... А как же это сделать? Не знаю. Рецептов предлагалось много, но до сих пор ни одно универсальное лекарство не приложено к болезням действительной жизни».

    Важно отметить, что социалистическая мечта не облекается у Писарева в какую-либо из форм западного буржуазного социализма или в форму русского общинного социализма, уже зарождавшегося народничества, выступившего через год посла смерти критика с развернутыми манифестами. Писарев предпочел остаться трезвым скептиком по отношению ко всем «универсальным лекарствам». Впрочем, и Писарев не избежал некоторых иллюзий, но они у него приняли совершенно оригинальный вид.

    Его иллюзии отразились в статье «Исторические идеи Огюста Конта» (1865). Писарев поддержал некоторые идеи одного из самых слабых, самых идеалистических произведений позитивиста О. Конта — «Курса положительной политики». Статья отражает двойственное отношение Писарева к Конту: он принимает философскую часть его учения и отвергает попытку построить новую религию, которая оправдывала бы существующий строй. Вместе с тем Писарев в значительной мере именно на основе Конта вырабатывает практическую программу действий для себя как «реалиста».

    Писарева-материалиста подкупает у Конта постановка вопроса «об опыте», о создании «положительной политики», об открытии «в жизни человеческих обществ незыблемых естественных законов», о выработке энциклопедических методов на основе разных наук. Писарев согласен с «высшим» выводом Конта: общественная жизнь в каждую данную эпоху находится в прямой зависимости от «господствующего миросозерцания». Уловить это «господствующее миросозерцание», являющееся «суммой объяснений» явлений природы, выработать его в себе, научиться применять его — высшая цель, которую перед собой ставит «реалист» Писарев. Он не замечает чистого идеализма и даже аполитизма в этом внеклассовом понятии «господствующее миросозерцание».

    Но когда Конт перешел «к политике» и обнаружил свое филистерство как защитник существующего «господствующего миросозерцания», т. е. существующего общественного порядка, Писарев обрушился на него со всей непримиримостью демократа. Писарев критикует в статье именно «исторические идеи» Конта, его откровенное одобрение католицизма, закрепления существующего порабощения женщин, мещанских идеалов буржуазного общества.

    Увлекающий и увлекающийся Писарев много раз указывал на связь своих идей с идеями Белинского, Чернышевского, Добролюбова, и эти связи действительно были. Но в то же время он считал, что не обязательно поклоняться «учителям». Каждый деятель хорош в свое время. Если бы свести Добролюбова с Белинским, говорил он, они разошлись бы по многим пунктам. Если бы он сам, Писарев, поговорил с Добролюбовым, то «мы не сошлись бы с ним почти ни на одном пункте» («Реалисты»). Писарев слишком торопился доказывать эту мысль. Скорее можно предположить обратное: при встрече великие критики сошлись бы в мнениях по большинству вопросов. Во всяком случае, вся их историческая деятельность выглядит как деятельность людей, солидарных в главных идеях.

    В своих ранних статьях Писарев отзывался о Белинском как об учителе ряда поколений, выдающемся мыслителе и выразителе идей целой эпохи. Позднее Писарев в пылу борьбы нередко объявлял Белинского ответственным за все грехи «эстетической критики». Философские положения о «таинственном процессе творчества», о «магическом кристалле» поэта были объявлены «шелухой гегелизма». Писарев даже считал, что если бы Белинский с его талантом занялся не критикой, а «строго реальным образованием», например математикой, то он «принес бы в десять раз больше пользы...».

    Писарев иногда бравировал своими расхождениями с Добролюбовым. Он перечислял их списками. Например, Писарез был целиком отрицательного мнения об Инсарове, а Добролюбов видел в нем симптомы нового героя русского «настоящего» дня. Писарев называл роман «Обломов» (в противовес своей ранней положительной рецензии о романе в журнале «Рассвет») произведением «чистого искусства», между тем как Добролюбов называл «Обломова» «знамением времени». В образе Катерины, как уже говорилось, он, в отличие от Добролюбова, не видел признаков протеста против «темного царства». Сатиру Щедрина, высоко ценившуюся Добролюбовым, Писарев удостоил названия «цветы невинного юмора», а самого автора — «главой казеннокоштных сатириков», намекая на вице-губернаторскую службу Салтыкова-Щедрина. Писарев считал, что к Фету и Полонскому Добролюбов был якобы слишком снисходителен, а он, Писарев, начисто их отрицает. Зато Писемского он хвалил, а Добролюбов его расценивал невысоко.

    Все, о чем мы говорили до сих пор как о расхождениях Писарева с другими критиками-демократами, было в значительной мере его субъективным мнением и касалось частных вопросов. Объективная картина в целом была совсем другой.

    Чтобы разобраться в критике Писарева, надо познакомиться с его философскими и эстетическими взглядами.

    Критик выступил в тот период, когда революционная волна в России шла на спад, когда авангард демократического движения был разгромлен, а проведенная царская реформа, хотя и вызывала бунты крестьян и недовольство в стране, все же сделала главное: выводила Россию на буржуазный путь; вследствие этого порождались реформистские надежды у широких слоев общества. В идеологической области появились тенденции, которые вели к замене идей крестьянской революции идеями, связанными с преувеличенной оценкой общественной роли интеллигенции, естественнонаучных знаний, способных, якобы, изменить нравы и привести к социальным переменам. Вульгаризация захватила и область материализма, поверхностно сводила его смысл к проповеди «пользы», утилитаризма. Разрушалась диалектика с ее учением о противоречивых закономерностях общественного развития. На первый план выдвигались волюнтаристские теории. Целесообразность действий стала пониматься как простая потребность дня. Совершенному извращению стали подвергаться эстетические категории.

    Поколения 60—70-х годов запомнили Писарева как исключительно остроумного, немного склонного к парадоксам, но горячего и убежденного пропагандиста материализма. В статьях «Схоластика XIX века», «Идеализм Платона», «Наша университетская наука», «Физиологические эскизы Молешотта» он доказывал необходимость единства духовной и физической жизни людей, преодоления разрыва между умственным и физическим трудом, развития гармонического человека. Он ратовал за просвещение самых широких масс народа, выступал против религии и всякого рода предрассудков. Никогда еще проблема женской эмансипации в России не имела такого умного, блестящего защитника, как Писарев. О влиянии статей Писарева, самого их задорного тона, щедро рассыпанных в них афоризмов, убийственных сравнений свидетельствовали в своих письмах и мемуарах многие писатели, журналисты, ученые. Известно, по свидетельству Н. К. Крупской, что В. И. Ленин очень любил Писарева и взял с собой в ссылку в Шушенское его портрет.

    В «Схоластике XIX века» Писарев заявил о своей полной солидарности с материализмом Чернышевского. В этой статье он высказал убеждение, что «ни одна философия в мире не привьется к русскому уму так прочно и так легко, как современный, здоровый и свежий материализм».

    Символами идеализма, априоризма, игнорирующего всякое опытное знание, для Писарева были Платон, Шеллинг и Гегель. Идеализм тяготел над Рудиными и Чулкатуриными прошлого поколения; он породил «наших грызунов и гамлетиков, людей с ограниченными умственными средствами и бесконечными стремлениями». Параллель у Писарева в основном верная, запоминающаяся, она восходит к сопоставлениям в самом романе образа Рудина с Шеллингом и Гегелем, которых Рудин «изучал», «исповедовал» в студенческом кружке (Тургенев имел в виду в качестве прообраза кружок Станкевича.) Писареву важно было выявить разновидности русских «нереалистов», донкихотов, и одного из них, славянофила Ивана Киреевского, оч вывел в специальной едкой статье «О Шеллинге и Гегеле и русском Дон-Кихоте».

    На другом полюсе у Писарева стояли Аристотель и современные материалисты, которым следовало подражать во всем. Писарев поклонялся Молешотту, тому самому, которого, наряду с К- Фохтом и другими физиологами середины XIX века, Ф. Энгельс назвал «разносчиками дешевого материализма». Все они стояли ниже Фейербаха, «учителя» Чернышевского.

    Писарев начинает свою статью «Физиологические эскизы Молешотта» словами самого Молешотта: «В наше время было бы странно думать, что дух не зависит от материи». Блестяще продемонстрировав зависимость духа от тела, которая влияет на характер человека гораздо сильнее, чем местность, климат, Писарев заглянул и в сложную область физиологических процессов, сопровождающих работу мысли.

    Но многих тонкостей в этой области Писарев не понимал. Он слишком упрощал представление о связях духа и тела. Дух — это даже не мысль, а только характер, настроение, а тело — только пищеварение. И чем глубже Писарев входил в область духа, тем курьезнее выглядели устанавливаемые им связи.

    Писарев в запальчивости назвал «литературным подлогом» выпады против него С. С. Дудышкина в «Отечественных записках», который с насмешкой указывал, что Писарев в статье «Физиологические эскизы Молешотта» слишком прямолинейно проводил связь между пищеварением людей и их национальным самосознанием. Писарев с презрением отвел некоторые приписываемые ему натяжки, например, будто страстный характер английской революции эпохи Кромвеля зависел от распространения возбуждающего кофе, а характер немецкой Реформации — от введения чая.

    Но странное дело, все же нечто подобное Писарев говорил. Демонстрируя на примерах связь между духом и телом, он заявлял, что пища влияет «на темперамент, на направление и деятельность мысли, словом, на весь нравственный и интеллектуальный характер человека», «логика и практическая философия народа всего заметнее могут измениться от того, что один наркотический напиток будет заменен другим». Совершенно очевиден безнадежно упрощенческий смысл таких заявлений. Они сказались и на построении теории «реализма» у Писарева.

    Было еще одно упрощение, которое можно считать попятным движением Писарева от Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Писарев высмеивал занятия диалектикой как «донкихотство». «Кто хоть понаслышке,— писал он,— знаком с философией истории Гегеля, тот знает, до каких поразительных крайностей может довести даже очень умного человека мания всюду соваться с законами и всюду вносить симметрию». Все богатство диалектики, уже известное русским читателям по статьям Белинского, Герцена, сведено Писаревым к «симметрии». Писарев с пренебрежением говорил о закономерностях, о детерминизме—понятиях, которые с таким трудом вводились в русскую критику его предшественниками. «Когда я вижу предмет, то не нуждаюсь в диалектических доказательствах его существования; ... очевидность есть лучшее ручательство действительности». Воззрения не могут быть ни истинны, ни ложны: есть мое, ваше воззрение, третье, четвертое...

    Отказ от диалектики, к сожалению, не был у Писарева только декларативным. Без нее на самом деле обеднялась его мысль, разоружалась его критика. Всякий, кто понаслышке судил о диалектике или заменял ее доморощенными законами «симпатии», «антипатии», «симметрии», «контраста», тот сразу ставил себя в положение дилетанта.

    Белинский опирался на Гегеля и даже шел дальше него в «приложении» идей. Чернышевский и Добролюбов опирались на Гегеля и Фейербаха и также шли дальше них. Понижение философской мысли в критике началось с Писарева, который отказывался от Гегеля, игнорировал Фейербаха и следовал за мыслителями второго сорта: О. Контом, Молешоттом. Слабые места общефилософских предпосылок у Писарева перекрывались тем, что он был блестящим критиком и публицистом; здесь решающее слово было за важными вопросами самой жизни, за емкими образами русской литературы, которые он анализировал, толковал, пропагандировал. Тем самым он входил в гущу общественных антагонизмов и был стихийным диалектиком...

    Общеэстетические взгляды Писарева принципиально совпадали с добролюбовской теорией «реальной критики».

    Нельзя буквально понимать смысл названия статьи Писарева «Разрушение эстетики» (1865) и особенно его полемическую фразеологию и терминологию. Он разрушал ту «эстетику», которую сам же в борьбе с либералами и снобами превратил в синоним рутины, идеализма, сибаритства. Но подлинную эстетику он не разрушал, а строил. Иначе он не мог бы так правильно, вдумчиво, наперекор многим враждебным мнениям, оценить «Отцов и детей» Тургенева, «Что делать?» Чернышевского, «Мещанское счастье», «Молотов», «Очерки бурсы» Помяловского, «Трудное время» Слепцова, тонко и справедливо разобрать «Записки из мертвого дома», «Преступление и наказание» Достоевского, «Детство», «Отрочество» и первую часть «Войны и мира» Л. Толстого, сделать сопоставительный анализ творчества Писемского, Тургенева и Гончарова.

    Его «разрушение эстетики», разумеется, не является результатом только неверно понятых отдельных фраз в диссертации Чернышевского. Здесь более глубокие причины.

    В начале диссертации Чернышевский говорит о том, что желательно было бы привести к общему знаменателю наши эстетические убеждения, «если еще стоит говорить об эстетике». Писарев подхватил эту фразу и счел оговорку Чернышевского «очень замечательной». Чернышевский якобы имел в виду не основание новой, а истребление старой и вообще всякой эстетической теории. Но Чернышевский вовсе не собирался уничтожить эстетику. Он только хотел ее очистить от идеализма и взамен построить новую, материалистическую. Фраза «если еще стоит говорить об эстетике» является простым стилистическим оборотом, может быть, слегка игривым: будем говорить об эстетике, если она вам еще не надоела, не надоела в том виде, в каком вы привыкли ее встречать.

    Не совсем правильно понял Писарев и проблему «прекрасного». Мы знаем, как ее пришлось переосмыслять Чернышевскому: прекрасное вовсе не цель искусства, и эстетика вовсе не наука о прекрасном, а прекрасное вовсе не отвлеченная идея. Разбив идеализм в этих пунктах, Чернышевский не уничтожал самую проблему прекрасного. Он давал ей материалистическое объяснение и заново связывал ее с искусством и эстетикой. Писарев остался совершенно глухим к этим уточнениям Чернышевского: «Эстетика, или наука о прекрасном,— писал он,— имеет разумное право существовать только в том случае, если прекрасное имеет какое-нибудь самостоятельное значение, независимое от бесконечного разнообразия личных вкусов». Но Чернышевский как раз это и доказал. Прекрасное объективно, оно существует в природе, а вследствие этого существует и в субъективном, классовом восприятии людей.

    Но есть одно правильное замечание у Писарева относительно диссертации Чернышевского. Писарев согласен с выводом Чернышевского: «Искусство — это учебник жизни». Но ему кажутся слишком отвлеченными такие заявления Чернышевского, как: «искусство воспроизводит все, что есть интересного для человека в жизни», «содержание, достойное внимания мыслящего человека». А что такое «интересное» и «неинтересное» в жизни, что такое «достойное внимания человека», что такое «мыслящий человек»? Ведь тут могут быть самые различные толкования. Писарев верно уловил неопределенность таких заявлений Чернышевского.

    Задачей реалистической критики Писарев считал отбор из массы произведений того, что «может содействовать нашему умственному развитию». Постановка вопроса правильная. Действительно, это одна из задач критики. Вопрос только в том, что понимать под «умственным развитием». Это как раз одна из «абстракций» у самого Писарева, ее-то и следовало бы уточнить. И еще была одна абстракция: что такое «наше» умственное развитие? Писарев всегда суммарно говорит о «народе», о «поколении», о «времени», о «наших» задачах. Современники могли, конечно, вкладывать в это понятия конкретный смысл, но теоретически они были слишком зыбки, отвлеченны.

    Главный тезис Писарева относительно эстетики заключался в следующем: эстетика как наука о прекрасном при дальнейшем развитии знаний должна исчезнуть, раствориться в физиологии. Писарев считал, что кредит поэтов сильно падает, никто теперь не верит в «бессознательность» их творчества, жизнь требует, чтобы «от сладких звуков и молитв» поэты перешли в «мир корысти и битв». Поэзия в «смысле стиходелания» клонится к упадку после Пушкина. Уже Белинский нанес удар по поэзии, прославив беллетристику «натуральной школы». Теперь, считает Писарев, остается только «добить» и беллетристику. Ее надо заменить ясно написанными, дельными научными статьями. Это было бы великим шагом вперед, так как «серьезное исследование, написанное ясно и увлекательно» об «интересном вопросе», «гораздо лучше и полнее, чем рассказ, придуманный на эту тему и обставленный ненужными подробностями и неизбежными уклонениями от главного сюжета». Оставалось неясным: почему же художественное произведение должно быть с «ненужными» подробностями, почему же с «уклонениями» от главного? Писарев советовал всякому неудачливому писателю или критику вместо художественного творчества, вместо «эстетики» заняться распространением естественнонаучных знаний.

    Подобный совет он давал даже Щедрину. При этом допускалась некоторая уступка неисправимой «натуре» известных писателей: «пусть» Некрасов пишет стихи, если уж не может иначе; «пусть» Тургенев изображает Базарова, если бессилен его объяснить; а Чернышевский «пусть» пишет роман, если не хочет писать трактаты по физиологии общества. Вреда ведь не будет: этим людям есть что сказать, и искусство «для некоторых читателей и особенно читательниц все еще сохраняет кое-какие бледные лучи своего ложного ореола» («Цветы невинного юмора»). Как Добролюбов ручался, что у Белинского дело пошло бы еще лучше, брось он критику и эстетику и займись распространением естествознания, так и Писарев выражал уверенность, что Добролюбов, будь он жив, «первый бы понял и оценил необходимость перехода от литературы к науке» и сам занялся бы «популяризованием европейских идей естествознания и антропологии».

    Писарев рассматривал писателей в качестве «полезных» посредников между мыслителями, добывающими истины, и полуобразованной толпой. За это он ценил Диккенса, Теккерея, Троллоп, Ж. Санд, Гюго и некоторых русских писателей. Они — «популяризаторы разумных идей по части психологии и физиологи? общества» («Цветы невинного юмора»).

    Роль литературы Писарев представлял себе как чисто иллюстративную, популяризаторскую: сама она истин не открывает. Мы помним, что упрощение этого вопроса встречается у Чернышевского и Добролюбова. Писарев шел еще дальше: «Если бы Шекспир,— заявлял Писарев,— не написал «Отелло» или «Макбета», то, конечно, трагедии «Отелло» и «Макбет» не существовали бы, но те чувства и страсти человеческой природы, которые разоблачают нам эти трагедии, несомненно, были бы известны людям как из жизни, так и из других литературных произведений, и притом были бы известны так же хорошо, как они известны нам теперь. Шекспир придал этим чувствам и страстям только индивидуальную форму». То есть Шекспир мог бы и не родиться... Перейдем к другим, более частным проблемам критики, решавшимся Писаревым.

    Писарев был недоволен узкими пределами современного романа. Он жаловался, что литература изображала только жизнь дворянства. Из десятилетия в десятилетие герои берутся из одного сословия: Печорин, Бельтов, Лаврецкий. Главное внимание в романах сосредоточено на переживаниях личности, а не на структуре общества, психологический анализ заслонил анализ социологический. На первом плане всегда любовь, действие происходит обыкновенно внутри семьи и почти никогда не приводится в связь с каким-нибудь общественным вопросом. Эти мысли Писарева были очень плодотворными, их также развивал и Салтыков-Щедрин. Писарев справедливо расценивал жанр современного романа как «гражданский эпос», который вобрал в себя достижения драмы и лирики. Теперь уже были невозможны ни спокойный старинный эпос, ни лирический роман в стихах.

    К сожалению, глубже в объяснении этих вопросов Писарев не пошел. Он сузил представление о содержании романа. По его понятиям, «незаменимым» роман может быть только в решении «чисто психологических вопросов»; «напротив того,— утверждал Писарев,— в решении чисто социальных вопросов роман должен уступить первое место серьезному исследованию». Никакой пользы Писарев не видел от исторических романов: В. Скотт и Купер — «усыпители человечества», они «уводят в мертвое прошедшее...».

    Писарев, как никто, умел высмеивать наивные идеалистические представления о «тайнах творчества». Вслед за Добролюбовым Писарев использовал анненковские материалы к биографии Пушкина, чтобы доказать, как упорно великий поэт шлифовал язык, перекраивал свои планы и сцены. Писаревское требование сознательного творчества, высокой идейности было подлинным продолжением заветов Белинского. Но тут же Писарев ввязывался в спор с Белинским, который высмеивал тех, кто предполагал, что для создания поэтического произведения надо только «придумать какую-нибудь мысль, да и втискать ее в придуманную же форму». Писарев совершенно всерьез присоединился именно к таким представлениям о творчестве: «На самом деле все поэтические произведения,— говорил он,— создаются именно таким образом: тот человек, которого мы называем поэтом, придумывает какую-нибудь мысль и потом втискивает ее в придуманную форму». Именно в этой связи Писарев приводил ссылки на пушкинский труд. Он был склонен доводить свою мысль до полного шаржа: «Поэтом можно сделаться точно так же, как можно сделаться адвокатом, профессором, публицистом, сапожником или часовщиком». И все это Писарев говорил для доказательства очень простой мысли: вдохновение нужно не только в поэзии, но и во всяком деле...

    Писарев теоретически недооценивал обобщающую силу художественного образа, выделял в нем только одну сторону — конкретность, единичность. Он упускал из виду органическую связь конкретного и общего в образе. Раскрытие связей между явлениями Писарев считал привилегией только критика, самому писателю это делать совсем не обязательно. Когда-то Чернышевский упрекал Гоголя, что тот, великолепно изображая зло крепостничества, не улавливал связей между всеми этими явлениями. Но Чернышевский считал это только частным случаем, свойственным именно таланту Гоголя. Другие писатели,— при этом назывался Щедрин,— улавливают эту связь. Писарев возводил в закон якобы всегда имеющую место ограниченность художника. Всю силу ориентировки и диктат «узаконения» критик присваивал только критике. Он нарочито декларировал полную свою свободу как критика: «Вместо того, чтобы говорить о Писемском, я буду говорить о тех сторонах жизни, которые представляют нам некоторые из его произведений» («Стоячая вода»). Тогда возникает вопрос: причем тут вообще Писемский, возьмем просто «сторону жизни...».

    Всегда, когда идейные позиции автора расходились или не вполне соответствовали позициям Писарева, выступал на первый план тот пункт «реальной критики», согласно которому авторская позиция просто игнорировалась. Мы это снова видим в статье «Борьба за жизнь» (1867), в которой разбирается произведение Достоевского «Преступление и наказание»: «Меня очень мало интересует вопрос о том, к какой партии и к какому оттенку принадлежит Достоевский, ... если сырые факты, составляющие основную ткань романа, совершенно правдоподобны... то я отношусь к роману так, как я отнесся бы к достоверному изложению действительно случившихся событий...».

    И снова возникает вопрос: может ли критик всегда абстрагироваться от взглядов писателя? Разве не спорит Писарев с тем, как интерпретирует Достоевский образ нигилиста Расколь-никова? Ведь Раскольников — всецело создание Достоевского. Писарев, конечно, не мог не знать и не принимать в соображение хотя бы позиции издававшихся писателем журналов «Время» и «Эпоха», которые полемизировали с «Современником», а сам Достоевский полемизировал с Добролюбовым и Чернышевским.

    Мы преднамеренно выбрали статью Писарева о «Преступлении и наказании», чтобы сопоставить ее со статьей Добролюбова об «Униженных и оскорбленных». Как сходны и несходны эти два блестящих образца «реальной критики»! Заявляя, так же как и Писарев, что он абстрагируется от личных мнений писателя, Добролюбов все же считал важными, по крайней мере, те мнения Достоевского, которые вытекают из самих созданных им образов. Писарев же все упрощал: произведение — только голый протокол фактов. Реальная критика у Писарева сделала еще один шаг в сторону голого утилитаризма.

    Но в статье «Базаров» (1862) Писарев, явно противореча самому себе, увлекся точкой зрения Тургенева, как автора «Отцов и детей». Критика привлекало то, что Тургенев чрезвычайно верно изобразил современное поколение. Уже одно это располагало к всемерному уважению точки зрения автора романа. Очень привлекали к себе оттенки образа Базарова. И чтобы освободить образ от некоторых авторских кривотолков, надо было разобраться во взглядах Тургенева. Писарев заметил, что в «Отцах и детях» освещаются не только выводимые явления, но и отношение автора к этим самым явлениям». Тем более надо было вникнуть в это «отношение». «Отцы и дети» оказывались не таким «сырым материалом», когда можно было не говорить о произведении и не интересоваться самим автором. Но в итоге Писарев «очищал» Базарова от тургеневских «отношений» и создавал своего, нового Базарова. Этим он удвоил силу воздействия романа, в основном домыслив Базарова по логике жизни, почти не насилуя логики самого произведения.

    Приглядимся пристальнее к «реалистическому» методу Писарева, чтобы лучше понять его критические приговоры.

    Писарев первый широко ввел в публицистику и критику термин «реализм». До этого времени термин «реализм» употреблялся Герценом в философском значении, в качестве синонима понятия «материализм» (1846). Затем, как мы знаем, Анненков употребил его в литературоведческом значении, но в несколько ограниченном смысле (1849).

    У Писарева этот термин употреблялся лишь отчасти применительно к художественной литературе; главным же образом он применялся для характеристики некоего типа мышления вообще, в особенности проявляющегося в более широкой нравственно-практической области. Писарев излагал теорию «реализма» как кодекс определенного поведения, а молодое поколение шестидесятых годов воспринимало теорию «реализма» Писарева как свою практическую программу действий.

    Теорию «реализма» Писарев излагает в статьях: «Базаров» (1862), «Реалисты» (1864), «Мыслящий пролетариат» (1865). Ему очень хотелось выдать теорию «реализма» в качестве недавно зародившегося, оригинального, глубоко-русского направления мысли. Начиналась мода на все русское: русский социализм, русское народничество. Западные пути были уже изведаны, и они принесли разочарование. И вот выступал особенный русский «реализм мышления» как норма времени.

    Реалист — это человек, который верит только своему практическому опыту, опирается на очевидные факты, делает из них прямые выводы и у которого слово не расходится с делом. Реалист отбрасывает от себя все мечтательное, гадательное, априорное как проявление слабости, ограниченности и даже лицемерия. Реалист не сворачивает с однажды выбранной дороги, действует по убеждению, поэтому готов на самопожертвование. Главная его цель — распространение в народе и в обществе полезных, здравых, научных знаний и идей и в особенности современного естествознания, которое уже в себе таит реалистические, опытные методы, очевидность, доказательность, оздоровляющие этические начала. Реалист, полный запаса свежей энергии, умственных сил, отрицательно относится к «эстетике», которая символизирует все идеалистическое, бесполезное, отвлеченное в мышлении и поведении людей преимущественно старших поколений, уже сыгравших свою роль.

    Несмотря на частые возвраты Писарева к изложению сущности своего «реализма» и подчеркнутую конкретность формулировок «по пунктам», полной ясности он так и не добился. Писаревский «реализм» — это комплекс «качеств» и «долженствований», составленный из отдельных положений модного тогда естественнонаучного материализма, просветительства, общественного альтруизма и, конечно, настоящего, невымученного реализма русской художественной литературы. Эта часть и была самой ценной в писаревской теории «реализма».

    Обстоятельнейше излагая, какими качествами должны обладать «реалисты», Писарев должен был признаться, что он сам их черпает главным образом из литературы. Именно русские романисты сумели отразить приметы времени и нарисовать правдивые типы современного поколения. «Я хотел говорить о русском реализме,— замечает Писарев,— и свел разговор на отрицательное направление в русской литературе... Ведь в самом деле, только в одной литературе и проявлялось до сих пор хоть что-нибудь самостоятельное и деятельное.

    А где же наши исследователи, где наши практические работники?..» («Реалисты»).

    Сама по себе теория «реализма» не представляла большой методологической ценности, она была перепевом теорий Белинского, Чернышевского, Добролюбова, но перепевом гениальным. Писареву удалось связать в единый комплекс боевые положения современного ему материализма и демократизма и увлечь ими целое поколение борцов против гнета и насилия. Он сумел создать определенную общественную психологию вокруг этих вопросов.

    Этот общественно-практический реализм сливался у Писарева в существенных моментах с реализмом художественной литературы и образовывал ту призму писаревской «реальной критики», через которую он рассматривал произведения современной ему русской литературы.

    Полюса этой литературы Писарев символически обозначал двумя именами: Некрасов и Фет.

    Хотя Некрасов был издателем «Современника», с которым полемизировало «Русское слово», Писарев независимо от этого хорошо сознавал значение направления его творчества. Он весьма определенно заявлял о своих симпатиях к поэту: «Некрасова, как поэта, я уважаю за его горячее сочувствие к страданиям простого человека, за честное слово, которое он всегда готов замолвить за бедняка и угнетенного». Некрасов в основном соответствовал писаревскому представлению о поэте-демократе, хотя критик силу его таланта несколько недооценивал.

    На другом полюсе было «чистое искусство». Писарев, конечно, заострял свою неприязнь к некоторым представителям этой группы поэтов. Он уверял, что Фет, Полонский, Щербина, Греков и многие другие «микроскопические поэтики» скоро забудутся, так как они ничего не сделали для общества, не обогатили его сознание: «Вы вольны делать как угодно, но и я, как читатель и критик, волен обсуживать вашу деятельность, как мне угодно».

    Пушкин, Лермонтов и Гоголь были для Писарева пройденной ступенью. Он мог ими гордиться, но особо ими не интересовался. Историко-литературная концепция, столь широкая у Белинского, затем суженная у Чернышевского и в особенности у Добролюбова, у Писарева уже не захватывала даже «гоголевского» периода. Его уже не волновали проблемы предшествовавшего поколения писателей. Он считал, что современная литература только и может по-настоящему осознать свои боевые задачи, если будет отталкиваться от прошлого, его героев, его эстетики. Только люди с эстетическим чувством, говорил Писарев, и в его устах это вовсе не похвала, зачитываются и знают наизусть сочинения Пушкина, Лермонтова и Гоголя. «Что же касается до большинства, то оно или вовсе не читает их, или прочитывает их один раз, для соблюдения обряда, и потом откладывает в сторону и почти забывает» («Схоластика XIX века»).

    Совершенно нарушал Писарев необходимый исторический подход в статье «Пушкин и Белинский» (1865). Он ставил только один вопрос: следует ли нам читать Пушкина сейчас? И отвечал отрицательно. Пушкина следует сдать в архив вместе с Ломоносовым, Державиным, Карамзиным и Жуковским. Пушкин для Писарева — только «великий стилист», «легкомысленный версификатор». Никакой «энциклопедией русской жизни» и «актом самосознания» для общества роман «Евгений Онегин» не был. В самом герое, Онегине, ничего передового и симпатичного нет. Татьяна — идеальничающая посредственность.

    Судьба героев прошлого определяется Писаревым так: с Онегиным мы не связаны решительно ничем; Бельтов, Чацкий, Рудин лучше Онегина, без них не могло бы быть и нас, это наши учителя, но их время прошло навсегда с той минуты, как появились Базаровы, Лопуховы и Рахметовы («Пушкин и Белинский»).

    К старшему поколению писателей, которое уже клонится сойти со сцены, Писарев относил Писемского, Тургенева и Гончарова. О последних двух писателях критик имел возможность довольно объективно высказаться в самый ранний период своей деятельности в журнале «Рассвет» (1859). Тогда, еще «уважая» эстетику, Писарев с одобрением отозвался об «Обломове» и «Дворянском гнезде». Теперь, в «Русском слове», он опубликовал статьи сразу о трех писателях в сопоставительном плане: «Писемский, Тургенев и Гончаров» (1861) и «Женские типы в романах Писемского, Тургенева и Гончарова» (1861), и судит о писателях суровее.

    Выше всех он поставил Писемского, который казался художником, ничего не выдумывающим, изображающим дюжинных людей безжалостно, совершенно трезво. Писемскому критик посвятил еще одну статью — «Стоячая вода» (1861). Писарева подкупал «безыскусственный» реализм автора, он не замечал некоторой бескрылости, чрезмерного натурализма произведений Писемского. Лишь когда этот писатель поддался реакционным влияниям и написал о «русских лгунах» антинигилистический роман «Взбаламученное море», Писарев понял, как он заблуждался насчет «черноземной силы» писателя («Прогулка по садам российской словесности», 1865).

    Гончаров, наоборот, сразу был незаслуженно принижен Писаревым. Он осуждал Гончарова за бесстрастие, чрезмерную любовь к детальным описаниям в «Обломове», «тепловатое» отношение к гражданским идеям. Гончаров «по плечу всякому читателю», он поочередно становится на точку зрения каждого из действующих лиц. «Тип Обломова не создан Гончаровым»; это повторение Бельтова, Рудина и Бешметева (из повести Писемского «Тюфяк».— В. К.). Но поскольку Гончаров заострил образ Обломова, то весь роман «Обломов» — «клевета на русскую жизнь». Писарев отказывал образу Обломова в типичности, а роману в народности. Между Писемским и Гончаровым был поставлен Тургенев. Писарев ценил Тургенева за отрицательный и трезвый взгляд на явления жизни. Все недостатки его, как человека «сороковых годов», выкупались в глазах Писарева тем, что Тургенев наиболее ярко воплотил передового героя времени. Роман «Рудин» он ценил за правдивость воплощения отрицательных черт прошлого поколения, как драгоценный «акт самосознания» русского общества. Попытку же Тургенева изобразить в Инсарове идеальный тин он считал неудачной, сделанной в обход традиций отрицательного направления. По мнению критика, всякий, кто сходил с этого пути в русской литературе, терпел поражение. Писарев вообще пока даже не задумывался о возможности положительного героя. Он знал, что всех этих героев — от Онегина до Рудина — надо только критиковать. Добролюбов, как мы знаем, в это же самое время воздавал должное попытке Тургенева в «Накануне» идти дальше в поисках героя времени.

    Но стоило Тургеневу нарисовать реального русского разночинца-нигилиста Базарова, как Писарев ухватился за этот образ. Он досконально разработал новую галерею разночинных героев времени (Базаров, Лопухов, Кирсанов, Вера Павловна, Рахметов), людей активных, увлек ими читателей и указал на их значение далеко за пределами литературы. Все преувеличения и ошибки в решении теоретических вопросов, в оценке Пушкина, Гончарова, Островского, Щедрина как бы выкупались теперь гениальным истолкованием новых героев времени. Тут Писарев был целиком «у себя дома». Вся его концепция «реализма» теперь приняла удивительно стройный вид.

    Главному герою романа «Отцы и дети» Писарев посвятил специальную статью, назвав ее броским именем «Базаров» (1862). Писарев находит, что весь роман проникнут самой полной, самой трогательной искренностью. Базаров — центр всего романа.

    Писарев любуется Базаровым, старается даже улучшить его, слегка подправить, когда тот «завирается»: отрицает поэзию Пушкина, музыку (между прочим, в дальнейшем сам критик заразился «базаровщиной» в этих вопросах). Он хорошо почувствовал смену поколений. Сам Тургенев, создавая Базарова, «хотел разбить его в прах», а вместо того «отдал ему полную дань справедливого уважения». Базаров — глубокая натура, цельная, поэтому у него нет рефлексии. Он хорошо дорисовывается в двух эпизодах: в увлечении Одинцовой и в агонии смерти. Писарев, конечно, понимал, что Тургенев только издали знал этот тип людей, он не мог показать их в реальной деятельности, среди единомышленников. Но, «не имея возможности показать нам, как живет и действует Базаров, Тургенев показал нам, как он умирает». Статья заканчивается апофеозом Базарова: «Из Базаровых при известных обстоятельствах вырабатываются великие исторические деятели; такие люди долго остаются молодыми, сильными и годными на всякую работу...».

    Через два года в статье «Реалисты» Писарев еще выше поднял значение Базарова как символа поколения и того особого мировоззрения, которое обозначалось в самом заглавии статьи. Он повторял почти все сказанное о Базарове в предыдущей статье с той только разницей, что теперь уже не считал нужным обращать внимание на то, что Базаров зря и сплеча отрицает искусство, что Базаров свысока относится к народу, что Тургенев не благоволит к своему герою и наделяет его отрицательными чертами. Наметилась у Писарева некоторая идеализация Базарова. Предыдущая статья лучше, объективнее, чем та часть статьи «Реалисты», в которой говорится о Базарове. Но сама эта идеализация отражала порыв Писарева идти в поисках героя дальше, за рамки тургеневского образа. И вскоре Писарев нашел свой идеал в героях «Что делать?» Чернышевского, особенно в образе Рахметова.

    Статья о романе «Что делать?» называется «Мыслящий пролетариат» (1865). Первоначальное ее название — «Новый тип» — прямо подчеркивало, в какой преемственной связи с прежней галереей героев времени мыслил Писарев «новых людей» и «особенного человека» из романа Чернышевского. Это были те самые «реалисты», о которых мечтал Писарев. До этого он «приподымал» Базарова до своего идеала. Приходилось иметь дело с противоречивым Тургеневым. Чернышевский был вполне «свой», пропаганда новых людей сливалась в некоторую линию, линию «Современника» и «Русского слова». Идеологические позиции романиста и критика на этот раз были предельно родственными.

    Образу Базарова Писарев обрадовался как неожиданной находке, как подарку со стороны. Образы Лопухова, Кирсанова, Веры Павловны, Рахметова для него —как давно ожидаемое, закономерное явление, представители того «направления» в русской «умственной жизни», которое «резко выделилось в последнее время». В нем заключается наша действительная сила, на него «со всех сторон сыпятся самые ожесточенные и самые смешные нападения». Писарев, конечно, имел в виду «реалистов», которых обвиняют их противники в «глумлении над искусством», «неуважении к публике», «безнравственном цинизме» и «в зародышах всяких преступлений». В «Что делать?» новое направление заявило себя «решительно и прямо».

    Писарев делал великое и благородное дело. Вспомним, что осужденный Чернышевский уже томился в сибирской ссылке, и говорить с такими похвалами о его романе — значило возбуждать к автору симпатии в обществе, делать его живым вождем поколения, продолжать его дело. Сам же критик писал «Мыслящий пролетариат», находясь в Петропавловской крепости...

    Писарев выделял «Что делать?» из разряда обычных романов. Это произведение «создано работою сильного ума», его логика ведет к «высшим теоретическим комбинациям». Этот роман как бы целиком написан по рецептам писаревской теории «реализма». По искреннему, но явно преувеличенному убеждению Писарева, Чернышевский оказался единственным нашим беллетристом, художественное произведение которого оказало непосредственное влияние на наше общество.

    Разбор героев «Что делать?» производится по тем признакам «реалистов», о которых мы говорили выше. Новые люди ценят труд как источник радости, богатства, всеобщего благополучия, они хотят освободить труд и сделать распределение богатств справедливым, личная их польза совпадает с общественной, их «эгоизм» «разумен», он вмещает а. себя самую беспредельную любовь к человечеству, ум новых людей находится в полной гармонии с их чувством, они принимают друг от друга только то, что дается с радостью, им чуждо понятие жертвы от ближнего, счастье — это полнота развития натуры.

    Главное внимание Писарева по логике теории «реализма», естественно, должен был привлечь образ Рахметова, «чистого» «реалиста», человека, работающего над собой по принципу «экономии мышления», альтруиста и «разумного эгоиста». В то же время этот образ до некоторой степени символический, посылавший новые импульсы в будущее, может быть, за пределы данного поколения. Это человек, который готовится к грядущим битвам. Рахметову как бы тесно в современности, он «особенный» человек.

    Еще говоря о Базарове, Писарев подчеркивал, что это большой, дельный человек, который еще встанет «при известных обстоятельствах» во весь свой рост. Такая характеристика теперь еще больше относилась к Рахметову. Рахметов — фигура «титаническая». До поры до времени такие люди пребывают в безвестности; но наступают минуты, когда Рахметовы «необходимы и незаменимы... Я говорю о тех минутах, когда массы, поняз или, по крайней мере, полюбив какую-нибудь идею, воодушевляются ею до самозабвения и за нее бывают готовы идти в огонь и в воду... Те Рахметовы, которым удается увидать на своем веку такую минуту, развертывают при этом случае всю сумму своих колоссальных сил; они несут вперед знамя своей эпохи...».

    Таким апофеозом героя литературного произведения еще никто из русских критиков не заканчивал своих статей. Сам Писарев здесь встал во весь рост и оказался знаменосцем эпохи. Все его выводы логически вытекали из посылок и подтверждались материалом произведения. Обычно свойственное Писареву некоторое пренебрежение к художественной стороне здесь нисколько не вредило делу, поскольку главное замечание о ней было высказано сразу же веско, убедительно и исчерпывающе: это роман особенный, он действует на общество непосредственно концепцией свободного труда, апофеозом жизни новых людей. Новизна концепции делала праздными все заботы о художественной форме в обычном смысле слова. В Чернышевском-беллетристе Писарев видел блестящее подтверждение своего тезиса, что всякий умный человек, которому есть что сказать обществу, может сделаться писателем... «Реалисты», в которых всегда подчеркивалось бескорыстие их умственного труда, подвижничество в области науки и просвещения, в статье назывались «мыслящими пролетариями». Это должно было еще и еще раз повысить доверие к их лозунгам, подкрепляемым примером личной жизни.

    Писарев, конечно, понимал значение тех любопытных оговорок, которыми снабдил Чернышевский свое предисловие к роману: если бы новых людей совсем не было, не из чего было бы писать роман; если бы их было очень много, то отпадала бы необходимость писать роман; эти люди уже появились в русском обществе, но их еще мало, а поэтому надо обратить на них внимание. Они живут реальным оптимизмом, но умеют и мечтать, однако, не как романтики, а как «реалисты». Мечта мечте — рознь, а мечта новых людей выстраданная и праведная, она лежит на прямой линии прогресса. Поэтому Писарев обрадовался пророческим снам Веры Павловны и следующей замечательной логической конструкции у Чернышевского, когда тот призывал черпать радость из грядущего: «Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести; настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы умеете перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее все, что можете перенести». Чернышевский и Писарев вовсе не хотели убаюкать поколение грезами о будущем или заменить ими повседневный терпеливый труд. Они только советовали новым людям черпать дополнительный оптимизм из сознания конечной цели своей борьбы.

    Когда-то Писарев так резюмировал свои выводы относительно места Базарова в галерее героев времени: «... у Печориных есть воля без знания, у Рудиных — знание без воли; у Базаровых есть и знание и воля, мысль и дело сливаются в одно твердое целое». Герои Чернышевского, в особенности Рахметов, добавляли нечто новое и важное: у них, так же как у Базарова, есть знания и воля, но они уже, в отличие от Базарова, обладают сознанием своей великой цели, они стремятся к социалистическим благам для всего человечества. Рахметов уже не может сказать, как Базаров: «Мне приятно отрицать, мой мозг так устроен — и баста». Рахметовское отрицание более осмысленное, оно — подвиг всей жизни, оно включает в себя процесс подготовки к битвам. Само название романа Чернышевского имеет общественно значимый акцент. Роман оканчивается описанием радостного праздника, связанного с победой революции, того дела, которому служили герои.

    У Писарева была сильно развита способность мыслить типологически. Он неожиданно объединял, казалось бы, несоединимое, для того чтобы показать сходство явлений, или столь же неожиданно разъединял как враждебное то, что по привычке воспринималось как родственное. Так он объединял «погибших» людей в «Мертвом доме» Достоевского и «погибающих» в «Очерках бурсы» Помяловского, не находя ни в чем разницы между принудительной каторгой и системой обучения в «вольных» царских учреждениях («Погибшие и погибающие», 1865). А попытку Достоевского выдать своего Раскольникова за раскаявшегося «нигилиста» и тем самым криво истолковать самый дорогой для Писарева вопрос он решительно оспорил и показал, что Раскольников ничего общего не имеет с современными «нигилистами», т. е. «реалистами» («Борьба за жизнь», 1867).

    Ориентируясь на образы Базарова и Рахметова, Писарев безошибочно точно вел отсчет мысли прогрессивности и регрессивности при оценке того или иного образа русской литературы. Он умел это делать уверенно, артистически, бойко, остроумно. Никто из критиков так не работал над типологией образов, как Писарев. И его мысль всегда билась на быстрине эпохи, он разрешал легко и ясно самые головоломные вопросы, связанные с определением сущности того или иного из героев новейшей русской литературы. В итоге генеалогия героев времени вырисовывалась следующим образом: по прямой линии выстраивались Чацкий, Печорин, Бельтов, Рудин, Базаров, затем Лопухов, Кирсанов, Вера Павловна и Рахметов. Онегин выпадал из галереи как натура слишком прозаическая и нисколько не альтруистическая. Штольц — это подделка, «деревянная кукла». Ольга слишком схематична и умозрительна. Катерина сбивчива, религиозна, слишком занижена. Инсаров — надуманный герой. Раскольников — это уже совсем другое, попытка автора дискредитировать героя времени. Рязанов в «Трудном времени» Слепцова мог быть зачислен в прямую фалангу героев, у него есть все для того данные. Он несомненный «реалист» в столкновениях с либералом Щетининым. И героиня романа, Вера Николаевна, близка Вере Павловне и могла бы попасть с ней в один ряд. Но Писареву, видимо, никого уже не хотелось ставить выше героев Чернышевского (роман «Трудное время» появился три года спустя после «Что делать?»).

    Писарев старался через общую призму разглядеть и соотнести с современностью и толстовских героев — Иртеньева и Нехлюдова. Ничего дискредитаторского в них, как в Раскольникове, Писарев не находил, но он и не видел особой призмы «толстовства», через которую пропущен весь мир духовных и нравственных исканий этих героев. Писарев просто прикладывал к Иртеньеву и Нехлюдову свою привычную мерку. Он производил свои расчеты: Иртеньев и Нехлюдов принадлежат к тому поколению, которому во время Крымской войны было около тридцати лет. Это поколение лет на десять моложе Рудиных и Печориных и лет на десять или пятнадцать старше Базаровых. В настоящую минуту (т. е. в 1864 году) людям базаровского типа можно положить возраст от двадцати до тридцати лет. Иртеньевым и Нехлюдовым — около сорока лет, а Рудиным и Печориным — за пятьдесят (вспомним, что Павлу Петровичу Кирсанову, этому провинциальному Печорину, также в романе сорок пять лет). Как же выглядят эти «полустарички», Иртеньев и Нехлюдов, сегодня? Их философствования Писарев называет «промахами незрелой мысли» (так называется статья). Они не обладают главным качеством «реалистов», они страдают «мыслебоязнью», у них все — разлад между мечтой и действительностью: то маленько погрешишь, то маленько раскаешься, постегаешь сам себя. Писарева вовсе не подкупает психологический анализ Толстого, он видит все время только негодный предмет анализа: копание героев в своих переживаниях, их уродливую нравственную гимнастику, подлейшую приторность отношений, когда герои сами себя приневоливают к диалогам и исповедям. Умственное барское банкротство наглядно проявляется в безобразной сцене с крепостным Васькой, которого ударил Нехлюдов. В «Утре помещика» таковы те сцены, в которых изображаются попытки героя улучшить положение крестьян, а между тем ему нужно было бы сначала освободить самого себя от необходимости жить трудами своих крестьян, выучиться «хлебному» ремеслу.

    Но самым важным в размышлениях о будущем герое времени из разночинцев у Писарева было то, что он сказал об образе Молотова у Помяловского в статье «Роман кисейной девушки» (1865). Герой повести «Мещанское счастье» и романа «Молотов» мог бы быть зачислен в разряд героев прямой линии «мыслящего пролетариата». Но он в нее не попал. А ведь Молотов — сын слесаря, он стремился к высоким целям. Даже проснулся его классовый инстинкт, когда он случайно подслушал разговор о себе супругов Обросимовых. И все же из Молотова герой не получился.

    До сих пор в литературе деятельный разночинец одерживал победы над хлипкими дворянами. От Чацкого до Обломова иссякала линия этих героев времени. Смена типов отражала исторический процесс смены дворян разночинцами в освободительном движении. Но вот разночинцы добились полного успеха: Базаров, Рахметов были тем верхом, до которого поднялись типы разночинцев в литературе.

    Самоуверенность этой когорты была впервые поколеблена Помяловским. Он первый изобразил «лишнего человека» из разночинцев. Писарев говорил: Помяловский показывает, каким образом жизнь «щупает ребра умному и развитому пролетарию», автор «своим здоровым чувством и светлым умом понял как нельзя лучше, что пора поворотить поток фраз в другую сторону». До сих пор на заевшую их среду жаловались только Гамлеты Щигровского уезда, провинциальные Печорины, Рудины. Но вот наступила пора критически взглянуть на червоточины в душе разночинцев. Не повторяются ли и здесь те же процессы спада, разложения? Чего добился Молотов? Только личного внешнего благополучия как чиновник, не берущий взяток. Но разве ради только «честной чичиковщины» существует движение «реалистов»? Что за мещанский идеал? Изнутри разночинцам не было видно, где конец их движения, в чем его изъяны. Помяловский и Писарев обратили на это внимание. Ведь исторически на смену героям из разночинцев шли другие, настоящие пролетарии, как когда-то разночинцы пришли на смену дворянам. Писарев даже не подозревал, на какое важное открытие он набрел вместе с Помяловским. Они, можно сказать, увидели гребень той волны, которая их самих несла.

    Чисто интеллигентское понимание прогресса как смены типов героев времени подходило к концу. Надо было обратиться к народу и все явления в мире начать мерять не меркой стопроцентного передового мыслящего пролетария и естествоиспытателя, а меркой близости героя к массам, меркой народной революции. Для Писарева, как человека 60-х годов, были закрыты какие-либо новые перспективы. Пролетариат в России еще только зарождался. Для критика была открыта одна возможность, и он ею воспользовался: он вернулся в конце жизни к широкому демократизму Чернышевского, который в пределах той же исторической эпохи, но на подъеме общественного движения был глашатаем крестьянской революции.

    Поэтому весьма показательным было сближение Писарева с «Отечественными записками» Некрасова и Щедрина, его поворот к темам народа и революции в тех немногих статьях, касавшихся преимущественно западноевропейской истории и литературы, которые Писарев успел написать за короткий срок своего участия в этом журнале.

    © 2000- NIV