• Приглашаем посетить наш сайт
    Мережковский (merezhkovskiy.lit-info.ru)
  • Гуковский Г.: Русская литература XVIII века
    Зорин А.: Григорий Александрович Гуковский и его книга (Предисловие)

    Предисловие

    Григорий Александрович Гуковский и его книга

    Настоящее переиздание учебника Г. А. Гуковского осуществляется накануне шестидесятилетнего юбилея его выхода в свет. Между тем среди всей массы академической продукции (по крайней мере в области гуманитарного знания) литература учебного характера подвержена старению, пожалуй, в наибольшей степени.

    Это и понятно. Учебники по определению не должны содержать в себе идей и разработок новаторского характера и потому редко могут становиться памятниками научной мысли. С другой стороны, этот» жанр не обладает и той безотносительной ценностью, которую заключает в себе хороший справочник или хрестоматия. Именно учебники испытывают особенно настойчивое давление эпохи и окружающей среды – состав и характер информации, которая предлагается к усвоению молодым поколениям, естественно, становится предметом самого жесткого социального контроля. К тому же и вторая половина 1930-х годов, когда писался и печатался учебник Г. А. Гуковского, была временем, мягко говоря, неблагоприятным для свободного научного поиска. В этом отношении авторы двух других классических учебников, уже изданных «Аспект Пресс», – и Б. В. Томашевский, выпустивший свою «Теорию литературы» в 20-е годы, и А. А. Реформатский, напечатавший «Введение в языковедение» в середине 60-х, находились, при всех возможных оговорках, в несравнимо лучших условиях. Учитывая все сказанное, понятно, что за шесть без малого десятилетий учебник, который держит сейчас читатель, не мог не устареть.

    Что же в таком случае побуждает нас вновь предлагать эту старую книгу современным студентам? Отвечая на этот вопрос, прежде всего приходится сказать со всей определенностью, что ничем лучшим на сегодняшний день мы не располагаем. Авторы учебников, появлявшихся с той поры, как правило, лишь так или иначе варьируют фундаментальные идеи Г. А. Гуковского, существенно уступая ему в блеске изложения и темпераменте. Конечно, время помогло им снять наиболее одиозные формулировки своего предшественника, отказаться от компрометирующих ссылок на труды Сталина и партийную печать тридцатых годов, смягчить резкость и однозначность социологических схем. Но вместе с этими частными усовершествованиями утрачивался и интеллектуальный азарт, и ощущение живой сопричастности своему предмету, отличавшие Гуковского. Однако сказать, что учебник Гуковского лучший в ряду аналогичных изданий – это, по формулировке А. С. Пушкина, «еще похвала небольшая». Концепция истории русской литературы XVIII века, разработанная в трудах Г. А. Гуковского и с более или менее значительными потерями обобщенная в его учебнике, сохраняет свое значение в современной науке не только потому, что иной, более масштабной и стройной мы до сегодняшнего дня не располагаем.

    Куда важнее, что эта концепция в основном выдержала испытание временем.

    Григорий Александрович Гуковский родился 18 апреля (1 мая) 1902 года в Петербурге. В гимназические годы он пережил увлечение символистской культурой, испытал влияние видного критика и историка культуры предреволюционной эпохи А. Л. Волынского, знакомого его отца. В 1918 году он поступил на историко-филологический факультет Петроградского университета. Ко времени окончания университета в 1923 г.[1] вполне определились и круг его научных интересов, и методология подхода к историко-литературному процессу.

    «У Гуковского в ранней молодости (мы тогда как раз познакомились) был особый комплекс противостояния. Туда входила разная архаика, вкус к дворянскому укладу русской жизни. Эта наивная, задиристая позиция принесла, как ни странно, отличные плоды – открытие русской литературы XVIII века», – вспоминала впоследствии Л. Я. Гинзбург.[2] Несомненно, подчеркнутый интерес к дворянской культуре в первые послереволюционные годы заключал в себе отчетливый вызов окружающей действительности. Надо сказать, что отношение ученого к господствующим тенденциям общественного развития впоследствии изменилось едва ли не на сто восемьдесят градусов, но дар резко и глубоко реагировать на социальную динамику, потребность и умение переводить свое ощущение времени на язык профессиональных задач остались с Гуковским на всю жизнь.

    Впрочем, если в его историко-литературных занятиях не было и следа академической отрешенности, то академической основательности было в избытке. По свидетельству Ю. М. Лотмана, Гуковский «знал наизусть – без преувеличения – всю русскую поэзию XVIII века» и «неизменно побеждал на затеянных Тыняновым состязаниях: кто больше помнит наизусть малоизвестных и забытых поэтов».[3] Эта совершенно уникальная эрудиция Г. А. Гуковского позволила ему по существу сразу же после окончания университета приступить к построению совершенно новой истории русской литературы XVIII столетия – цикл статей, составивших его первую книгу «Русская поэзия XVIII века» (Л., 1927), был, как указывает И. З. Серман, написан еще в 1923-1924 гг.[4]

    Надо сказать, что «комплекс противостояния» был свойствен Г. А. Гуковскому не только по отношению к социальной среде, но и по отношению к предшествующей научной традиции. Дореволюционная наука сделала для изучения литературы XVIII века исключительно много. Я. К. Гротом и М. И. Сухомлиновым были подготовлены превосходные академические издания Державина и Ломоносова, Н. С. Тихонравовым, М. Н. Лонгиновым, П. П. Пекарским и другими исследователями были введены в оборот и систематизированы огромные массивы важнейшего историко-литературного материала. Однако осмысление этого материала существенно отставало от его освоения – большинству ученых литература XVIII века виделась как почти нерасчленяемый массив так называемого ложноклассицизма, только к концу столетия сменяемого сентиментализмом Карамзина и его последователей. Не уступая своим предшественникам в широте и глубине познаний, во вкусе к факту и детали, Гуковский в то же время предложил совершенно новую интерпретацию литературного процесса той эпохи.

    В центре его внимания оказалась литература середины XVIII века и прежде всего полемика вокруг Ломоносова и Сумарокова. Гуковский увидел в их противоборстве столкновение различных эстетических и поэтических программ. Русский классицизм, утративший обессмысливающую приставку «ложно», предстал в его работах как многообразное и внутренне дифференцированное художественное явление. Ученый поставил вопрос о «сумароковской школе» – группировке литераторов, выдвинувших в противовес ломоносовской пышности на первый план требование ясности и терминологичности поэтического слова, рациональной и последовательной композиции, простоты и естественности. Но и внутри этой школы Гуковский показал различия в литературных позициях самого Сумарокова и его младших учеников и последователей: Хераскова, Майкова, Ржевского. Что касается поэзии Ржевского, то она была по существу открыта Гуковским, вернувшим истории русской литературы самобытного и яркого автора. Сходное по характеру, но, пожалуй, еще более важное открытие было сделано Гуковским полутора десятилетиями поздней в статье «У истоков русского сентиментализма», где он впервые оценил историко-литературное значение поэзии М. Н. Муравьева.

    Но главным достижением Гуковского в его ранних статьях было то, что он сумел совершенно по-новому поставить вопрос о поэтической системе русского классицизма. Такие важные элементы этой системы, как ориентация на единый образец, преобладание жанрового начала над личностным, господство устойчивых языковых формул и пр., были осмыслены исследователем не как проявление художественной незрелости русской словесности допушкинской эпохи, но как отражение целостного и последовательного мировосприятия, требовавшего от писателя не поэтического самовыражения или отражения эмпирической реальности, но стремления к надперсональной и вневременной истине. Там, где предшествующая научная традиция видела лищь подготовку будущих свершений, Гуковский обнаружил богатую и увлекательную художественную жизнь, и в этом отношении слова Л. Я. Гинзбург об осуществленном им «открытии русской литературы XVIII века» не выглядят преувеличением.

    Все эти положения Гуковский развил и дополнил в цикле статей, опубликованных в I-V выпусках альманаха «Поэтика»,выходившего в 1926-1929 годах и объединявшего на своих страницах как классиков и создателей русского формализма, Ю. Н. Тынянова, Б. М. Эйхенбаума, Б. В. Томашевского, так и их учеников и последователей. Гуковский органично влился в ряды младоформалистов, воспринявших от своих наставников резкое неприятие позитивистской академической науки, потребность во внятной и оформленной методологии и утопическую убежденность в возможности и необходимости построения теории и истории словесного искусства на основе представлений об имманентности литературного ряда. К концу 1920-х годов эта утопия начала давать трещину. Исследователи формализма до сих пор не могут прийти к согласию, было ли причиной начавшихся трудностей только внешнее идеологическое давление или за ними стоял еще и внутренний кризис формалистической концепции литературы. Как бы то ни было, последний выпуск «Поэтики», содержавший обобщающую статью Гуковского «О русском классицизме», появился в 1929 году, когда эпоха относительно свободного научного поиска уже необратимо подошла к концу.

    Чтобы понять логику эволюции Гуковского в этот период, необходимо несколько отойти от выработанного в позднейшую пору противопоставления бескомпромиссности и приспособленчества и попытаться проанализировать возможные модели поведения любого серьезного ученого в ситуации, когда парадигма, в которой он привык работать, оказывается под безусловным запретом или так или иначе выходит из употребления.

    Само собой разумеется, существует немало людей, органически неспособных менять свои интеллектуальные навыки. Такой ученый может навсегда замолчать, сменить сферу профессиональной деятельности, физически погибнуть, но он не сумеет, даже если в силу чисто житейских обстоятельств захочет, работать иначе, чем ему кажется правильным. В такой позиции исключительно много этически привлекательного, именно из этого человеческого типа выходят герои и мученики науки. Однако оборотной стороной такой абсолютной принципиальности порою оказывается интеллектуальная неподвижность, своего рода глухота к голосу времени.

    На противоположном полюсе окажутся ученые, готовые исходить из полученных извне установок. И опять-таки подобная готовность может быть продиктована не только цинизмом и конъюнктурщиной. Люди определенного склада ума бывают более или менее равнодушны к исходным принципам и конечным выводам исследования, их профессиональный интерес заключен в демонстрации умения, с которым они могут применять к материалу усвоенные на стороне исследовательские приемы. Порою, при условии хотя бы относительной доброкачественности заданного импульса такая практика может давать позитивные, хотя и ограниченные результаты.

    И, наконец, можно выделить третий, до некоторой степени промежуточный и, пожалуй, самый проблемный тип исследователя. Он ограничен, с одной стороны, безусловной потребностью в социальной востребованности, психологической невозможностью выпасть из магистральной колеи развития науки, а с другой – столь же императивной необходимостью в ощущении правоты и ориентированности на поиск истины. Единственным выходом из подобной ситуации становятся попытки интериоризировать внешнее давление, не просто принять предлагаемые правила игры, но и до конца ощутить их безусловную ценность. Именно по этому пути и пошел Гуковский.

    «У Гуковского была сокрушительная потребность осуществления, и он легко всякий раз подключался к актуальному на данный момент и активному. Это называется следовать моде – на языке упрощенном, но выражающем суть дела. Мода – это всегда очень серьезно, это кристаллизация общественной актуальности. Гуковский был резко талантлив, поэтому он извлекал интересное из любого, к чему подключался. Так было у него с культурой символистского типа (включая религиозный опыт), с формализмом, с марксизмом» – писала Л. Я. Гинзбург.

    Говоря о причинах вполне искреннего увлечения марксизмом как самого Гуковского, так и многих других крупных ученых той поры, следует выделить целый ряд существенных факторов. Прежде всего обращение к господствующему учению давало (или казалось, что давало) шанс профессионально сохраниться и реализоваться. Кроме того, человека со вкусом к обобщениям глобального характера марксизм манил обещанием всеобъемлющего синтеза, приведения огромной массы разнообразных явлений к единому знаменателю, куда более универсальному, чем тот, который мог предложить формализм. Наконец, в ту пору марксизм еще выглядел всепобеждающей теорией – казалось, что интерпретация закономерностей развития человечества, предложенная его адептами, подтверждается реальной динамикой исторического процесса. Колоссальный социальный переворот, осуществленный в России, победа большевиков в гражданской войне и несомненная стабилизация созданного ими режима в конце 1920-х годов с отчетливостью свидетельствовали в пользу учения, написанного на их знамени.

    Как замечает И. З. Серман, «о недостаточности имманентного анализа» Гуковский писал еще на страницах «Поэтики».[5] Первым выступлением, в котором обнаружился его переход на новые позиции, стала появившаяся в 1930 г. статья «Шкловский как историк литературы» (М., 1929), посвященная анализу книги В. Шкловского «Матвей Комаров, житель города Москвы» и коллективного труда учеников Шкловского и Эйхенбаума Т. Грица, В. Тренина и М. Никитина «Словесность и коммерция» (М., 1929). Отзыв Гуковского об обеих книгах был резко отрицательным, причем достаточно бегло разобрав опыт молодых исследователей, он подверг работу Шкловского сокрушительному разносу. «Общая оценка книги Шкловского ясна – книга плохая»[6], – завершил он свою рецензию.

    Разумеется, такого блистательного знатока XVIII века, как Гуковский, не могли не раздражать многочисленные фактические погрешности, произвольные допущения и скороспелые выводы, содержавшиеся в рецензируемых книгах, а главное – дух научного дилетантизма, господствовавший на их страницах. И все же главная причина резкости, с которой ученый пишет о своих недавних единомышленниках, состоит в другом. Дело в том, что авторы обоих изданий и прежде всего, конечно, сам Шкловский начали эволюцию в том же направлении, в котором двигался и Гуковский. В том же 1930 году Шкловский опубликует свою знаменитую статью «Памятник научной ошибке», в которой, покаявшись в формалистских грехах молодости, он принесет присягу марксистскому литературоведению. Книга о Матвее Комарове стала первым симптомом его перехода на новые позиции.

    Шкловский выдвинул писателя из низов (по его не слишком убедительно аргументированному предположению, бывшего крепостного) в качестве позитивной альтернативы дворянской литературе. По его мнению, именно к сочинениям Матвея Комарова генетически восходит великая русская проза XIX века и прежде всего Гоголь. Такое прямолинейное социологизаторство вызвало резкую отповедь Гуковского. Для ученого, ощущавшего наследие восемнадцатого столетия как живое художественное явление, дилетантская социология, представленная в «Матвее Комарове…», была полностью неприемлема хотя бы потому, что он, как и до него автор «Кому на Руси жить хорошо?», считал автора «милорда глупого» слабым и вульгарным писателем. В стремительной и поверхностной переориентации Шкловского Гуковский увидел компрометацию того глубокого разворота к марксистскому литературоведению, который в это время осуществлял он сам.

    Вместе с тем Гуковскому приходилось не только разрабатывать принципы применения марксистской методологии к русской литературе XVIII века, но и отстаивать свое право заниматься этой литературой вообще. «Нужно ли доказывать необходимость изучения культуры прошлого, в частности изучения крепостнической и антикрепостнической культуры в период расцвета крепостничества?»[7] – спрашивал он на страницах тома «Литературного наследства», специально посвященного русскому XVIII столетию. Вопрос этот носил, однако, всецело риторический характер. Было ясно, что доказывать нужно. Недаром и статья, из которой извлечена приведенная цитата, называлась «За изучение восемнадцатого века».

    В том же томе «Литературного наследства» была опубликована статья Д. П. Мирского «О некоторых вопросах изучения русской литературы XVIII века», где совершенно недвусмысленно утверждалось: «Признание ценности Державина не должно заслонять его полной враждебности. Тем не менее допустимо переносить это признание на остальную дворянскую литературу XVIII века. Эта последняя не может рассчитывать на какое-либо возрождение, она сохраняет свой интерес только как часть огромного архива прошлого. ‹…В этом архиве она занимает один из отдаленных закоулков»[8]. Надо сказать, что и большинство исследователей, так или иначе оспаривавших эту точку зрения, выдвигали на первый план в литературе восемнадцатого столетия третьесословные или демократические элементы, в большей мере достойные внимания советского литературоведения.

    Между тем Гуковский был глубоко убежден, что литература XVIII века и прежде всего ее наиболее художественно совершенная часть – литература дворянская заслуживает внимания современных читателей. «Анализ литературы XVIII века под углом зрения марксизма еще не начинался, – писал он в своей статье … Мы должны открыть XVIII век для вузовца, для преподавателя школы, для рабочего, которого интересует судьба нашей литературы. ‹…Наука изучает преимущественно живое, а не мертвое, потому что она питается художественными течениями, идеями и восприятиями общества ее создающего»[9]. Однако убежденность в том, что творчество «Державина, Карамзина, Сумарокова» – живое явление, требовалось подкрепить соответствующими социологическими выкладками. Гуковский находил здесь себе опору в выдвинутой им ранее концепции внутренней противоречивости и разнородности русского классицизма. Только теперь под эту разнородность подводились социально-классовые детерминанты.

    «Слишком часто у нас забывают о той сложной борьбе внутри дворянства, о той дифференциации его, которая конструирует социальную историю «верхов» русского общества XVIII века. Между тем изучение этой борьбы, анализ исторического облика (экономики, политического мировоззрения, бытового типа, культурного характера), например, вельможной, богатейшей придворной группы дворянства, земельных магнатов и торгашей, вслед за ними группы поместной аристократии, ринувшейся на штурм власти, служебных мест, культуры и вовсе не безусловно победившей, или, например, исследование судьбы расслоения и творчества зарождавшегося в конце века «третьего сословия», частью внутри сословной группы дворянства, частью вне ее ‹… – все это могло бы наполнить историю литературы XVIII века содержанием»[10].

    Гуковский взялся за решение этой задачи. В его книгах и статьях середины 1930-х годов, прежде всего в «Очерках по истории русской литературы XVIII века» (М., 1936), «Очерках по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века» (Л., 1938), статье «Радищев как писатель» (Радищев. «Материалы и исследования». М. -Л., 1936), развернута фундаментальная и по существу единственная существующая социологическая интерпретация русской литературы XVIII столетия.

    По мнению Гуковского, литературная ситуация середины века определялась «столкновением Ломоносова, корифея придворно-официальной русской литературы, с Сумароковым, родоначальником школы искусства независимых дворян-интеллигентов»[11], причем если за первым стояли придворные меценаты и вельможные круги, то за вторым – родовое дворянство, заявляющее о своих претензиях на политическую и культурную гегемонию. При этом, если в политике сумароковцы терпели постоянные поражения, власть демонстрировала все менее готовности считаться с мнением дворянской оппозиции, то в литературе ей удалось добиться безусловной победы – до середины 70-х годов эта школа доминировала и в театре, и на журнальных страницах. С пугачевским восстанием положение этой социальной группы меняется – она осознает зависимость своего политического бытия от полицейской поддержки государства; соответственно среди писателей, выражавших ее позиции, происходит расслоение: одни (Богданович) идут на службу режиму, другие (Новиков, Херасков) склоняются к мистицизму, а их ученики (Муравьев, Карамзин) уходят от грубой реальности в субъективистский мир созерцания собственной души, третьи (Фонвизин, Княжнин), напротив, усиливают радикальность своих взглядов, переходя к почти открытой критике крепостничества и самодержавия как социальных институтов. С другой стороны, постепенно назревает протест социальных низов, и эти две струи соединяются в творчестве Радищева, объединяющего традицию радикальной дворянской оппозиции с крестьянской революционностью.

    Ясно, что схема эта нуждается в многочисленных оговорках, порою более чем существенных. С Гуковским можно спорить в характеристиках взглядов и общественных позиций отдельных писателей, можно упрекать его в излишней прямолинейности. Сегодня все это неудивительно. Удивительней другое – концепция, им предложенная, в основном работает. Пожалуй, помимо субъективных исследовательских свойств Гуковского, его аналитического дара и необъятной эрудиции, этому способствовали и объективные обстоятельства.

    Дело в том, что во всей истории русской словесности именно литература XVIII века, пожалуй, более всего доступна социологическим методам. Она как бы еще не выделилась из общей социально-культурной среды в автономную сферу деятельности, не сформировала представлений о самодостаточности писательского труда и духовной независимости писателя. Даже преромантические идеи о боговдохновенном певце возникают здесь лишь к исходу столетия. Литераторы этой эпохи еще часто связаны с теми или иными политическими и общественными группами и безо всяких опосредований ориентированы на них в своем творчестве. Социологический анализ марксистского типа выглядит здесь, пожалуй, несколько перспективней, чем при разговоре о классике XIX века или, наоборот, древнерусской книжности. Гуковскому удалось сполна использовать предоставившиеся ему возможности.

    Не вызывает сомнений, что работы Гуковского этого периода были наивысшим достижением марксистской мысли в советском литературоведении. Формалистская школа помогла ему довести свой социологический подход до поэтики исследуемых произведений и прежде всего до техники обращения интересовавших его авторов с поэтическим словом. Тем не менее дальнейшего развития эта методология в его работах не получила. Напротив, уже в «Очерках…» 38-го года заметны первые симптомы ослабления социологического пафоса. Общественная жизнь 1930-х годов властно потребовала от него еще одного существенного пересмотра недавно обретенных позиций.

    Как хорошо известно, на всем протяжении 30-х годов пролетарский энтузиазм предшествующего периода постепенно вытеснялся своего рода новой официальной народностью. Стабилизировавшейся государственности требовалась подновленная историческая мифология позитивного свойства, и история русской литературы становилась одним из важнейших источников такой мифологии. Пушкинские торжества 1937 года стали предельно отчетливым выражением новой культурной политики. Применительно к литературе XVIII века еще 18 ноября 1936 года в «Правде» появилась подборка материалов, посвященных 225-летию со дня рождения Ломоносова, и в том числе передовая под заголовком «Гениальный сын великого русского народа», в которой утверждалось, что поэт, хотя и писал оды царям, все же был выразителем сокровенных чаяний народных масс. Классовому подходу предстояло быть вытесненным представлениями о всеобщей прогрессивности и народности русских писателей.

    С одной стороны, такой подход сулил ученым, занимавшимся художественной культурой прошлого, известное облегчение. Их предмет заново обретал легитимность. Еще в 1934 году в Пушкинском доме была сформирована группа по изучению русской литературы XVIII века, с первого дня возглавленная Гуковским. Одновременно он начал преподавать в Ленинградском университете, где им была подготовлена целая плеяда крупных специалистов по этому периоду[12]. XVIII век вошел в вузовские программы и именно в связи с этим ученому и пришлось взяться за написание учебника. С другой стороны, возникали и трудности. В 1937 году был, правда, по тем временам ненадолго, арестован П. Н. Берков, ближайший сотрудник Гуковского по группе. Второй сборник «XVIII век» (первый вышел еще в 1935 году), подготовленный группой, был на несколько лет задержан[13], памятником чего в учебнике осталась пометка «печатается» при ссылках на это издание. Но кроме этих внешних, хотя и драматических обстоятельств, существовали и внутренние, собственно научные проблемы. Ученый прекрасно понимал, что, сохраняя на знамени клятвы верности учению Маркса, официальная идеология требовала полного и безусловного отказа от недавней ортодоксии.

    И снова исследователю предстояла тяжелая работа по адаптации требований, которые предъявляло ему время, и их переводу на язык официальной науки. При этом в отличие от классического марксизма с его завораживающими интеллектуальными перспективами предвоенный официоз был иссушающе бесплоден и непродуктивен. Чтобы вдохнуть жизнь в эту окостенелую доктрину, нужен был почти безграничный творческий потенциал Гуковского.

    Новые веяния во многом сказались в публикуемом учебнике, в предисловии ко второму выпуску «XVIII века», вышедшему в 1940 году, и вполне проявились в его работах военных и послевоенных лет, где он решительно выходит за пределы восемнадцатого столетия. В своей научной трилогии «Пушкин и русские романтики» (Саратов, 1946), «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (изд. посмертно – М., 1957), «Реализм Гоголя» (не окончено, изд. посмертно – М., 1959) Гуковский совершил своего рода путь от марксизма к гегельянству, выстроив всецело телеологическую модель истории русской литературы. Под традиционную историко-литературную схему «классицизм – романтизм – реализм» он подвел триаду «государство – личность – народ», в которой народная литература реализма естественным образом выступает в роли диалектического синтеза двух предыдущих стадий.

    Как и все другие работы Гуковского, последние его монографии блистательны и содержат целый ряд разборов, остающихся совершенно непревзойденными. Но стержневой мыслью всей трилогии оказывается, как точно формулирует И. З. Серман, «мысль о безусловном превосходстве коллективного сознания народа над индивидуальной идеей протеста, ибо народное сознание есть и субъект, и одновременно объект истории, и воплощение исторической необходимости, и ее выражение»[14]. Пожалуй, только в рамках такого мироощущения человек типа Гуковского мог стоять на позициях «примирения с действительностью» в условиях зловещей антисемитской кампании 1948-1949 гг.

    «В 1949 году, – вспоминает И. З, Серман, – Г. А. Гуковский еще больше утвердился в этих мыслях. В нашу последнюю встречу он высказал их со свойственной ему вообще силой убежденности. Случилась эта встреча в конце февраля 1949 года, а в начале этого же месяца «Правда» дала сигнал в редакционной статье, и по всем городам, университетам, журналам и театрам развернулась яростная кампания травли «безродных космополитов».

    Мы шли по Университетской набережной. Был сильный мороз, который на открытых просторах Невы и ее набережных всегда сопровождается лютым ветром, и от него не спасает никакая самая теплая шуба. ‹…›

    Гуковский пытался найти какое-либо историческое оправдание тому, что происходило в стране. «Вы ничего не понимаете, – сказал он нам, – ведь это поворачивается колесо истории!» Я довольно сердито сказал ему, что колесо не останавливается и будет поворачиваться дальше. «По нашим костям!» – добавила моя спутница.

    Мы расстались, так и не найдя общей точки. Больше мы его не видели»[15].

    Мне довелось обсуждать этот эпизод с Ильей Захаровичем Серманом и его женой, Руфью Александровной Зерновой, в Иерусалиме. Ветки абрикосового дерева свисали на балкон. Вдали была видна гробница пророка Самуила. «Но неужели такой умный человек, как Гуковский, не понимал, что на новом витке истории ему уже нет места?» – спросил я. – «Нет, не понимал», – почти хором ответили оба моих собеседника.

    Вероятно, в человеке есть что-то, что сильней любого, самого сильного ума. Летом 1949 г. Гуковского арестовали. 2 апреля 1950 года он умер в тюрьме.

    Учебник «Русская литература XVIII века» подвел итоги пятнадцатилетних исследований Гуковского в этой области. Разумеется, даже с безграничными познаниями автора, невозможно было успешно написать обо всем, и главы книги неизбежно неравноценны. Так, достаточно бесцветной выглядит первая глава, посвященная литературе петровской эпохи – периоду, которым Гуковский никогда специально не занимался и где его возможности были дополнительно стеснены существованием высказываний Сталина о Петре.

    Вторая глава «Кантемир, Тредьяковский» была написана Л. В. Пумпянским, пожалуй, крупнейшим, наряду с Гуковским, исследователем литературы XVIII столетия. Его часть книги написана превосходно, хотя, пожалуй, она несколько сложней и требует больших специальных знаний, чем остальные главы. За пределами учебника основной сферой научных интересов Пумпянского в XVIII веке было творчество Ломоносова[16]. Наверно, можно пожалеть, что ему не досталась соответствующая глава и в учебнике, ибо Гуковскому она скорее не удалась. Социологическая четкость, пусть даже и огрубленная, которая определяла суждения о Ломоносове в «Очерках…» 1936 года, сменилась здесь невыразительными рассуждениями о народном и возрожденческом характере гения Ломоносова, выдержанными вполне в духе правдинской передовицы, на которую Гуковский постоянно ссылается.

    Зато с четвертой главы, посвященной любимцу Гуковского Сумарокову, и, может быть, вообще самой сильной в книге, автор как бы обретает дыхание. Глубина мысли и блеск изложения снова возвращаются к нему. Конечно, и здесь многое устарело, и прежде всего это относится к безусловно детерминированным временем создания учебника оценкам деятельности государственной власти. Гуковский решительно отказывает ей в каком бы то ни было созидательном потенциале. Его суждения, скажем, о екатерининской политике выглядят сегодня односторонними и поверхностными. Драма императрицы, мечтавшей о великих преобразованиях, вынужденной лавировать, преодолевая сопротивление среды, сумевшей провести целый ряд масштабных и успешных реформ, но так и не решившейся приступить к исправлению самых главных язв русской общественной жизни, подменена упрощенными инвективами в адрес реакционного и коррумпированного режима.

    Конечно, Гуковский писал не учебник истории, но при политизированности и социологизированности его взгляда на литературу смещенными оказываются характеристики многих писателей. Ему оказывается трудно, если не невозможно, оценить общественную позицию авторов, близких к трону, например Державина или Петрова, не говоря уж о самой Екатерине, напротив того, мера оппозиционности, скажем Фонвизина, Капниста или Николева, а скорее всего, и Княжнина, оказывается существенно преувеличена.

    Не могло за шесть десятилетий не появиться и уточнений фактического порядка. Остановимся, например, на некоторых атрибуциях и датировках..

    Так называемая девятая сатира Кантемира, о которой пишет Л. В. Пумпянский, скорее всего Кантемиру вообще не принадлежит и, безусловно, была написана не в 1731 году, а в 1738 году[17]. Почти наверняка не был фонвизинским текстом и пресловутый «ранний "Недоросль"», в действительности представляющий из себя позднее подражание Фонвизину[18]. Что касается фонвизинского «Бригадира», то он, по-видимому, был написан не в 1766 году, как сказано в учебнике, а в 1769 году[19]. В последнее время были высказаны серьезные сомнения в том, что Радищев участвовал в журнале «Беседующий гражданин» и, в частности, в атрибуции ему «Беседы о том, что есть сын отечества».

    Впрочем, чтобы дать полный перечень такого рода уточнений, необходим научный комментарий к тексту, предложить который у нас не было возможности по техническим причинам. Поэтому мы сочли возможным ограничиться лишь устранением явных опечаток и мелкими библиографическими поправками. В остальном же «Русская литература XVIII века» издается в том виде, в котором она в 1939 году предстала перед читателем.

    Сегодняшний студент едва ли может безоговорочно доверять учебнику Г. А. Гуковского. Суть дела однако не в частных фактах, забывающихся после экзамена, и даже не в общих концепциях, которые, как известно, подвержены постоянным переменам. «Русская литература XVIII века» при всех своих просчетах и слабостях дает своему читателю на редкость живое и полное ощущение своего предмета. И в этом отношении Гуковского едва ли кому-нибудь скоро удастся превзойти.

    А. Зорин

    Примечания

    1. Биографические сведения о Г. А. Гуковском см.: Манн Ю. В. Г. А. Гуковский, – Краткая литературная энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1964. Т. II. Спб. 438-439. Макогоненко Г. П. Григорий Александрович Гуковский. – Вопросы литературы. 1972. № 9. Серман И. 3. Ленинградская группа XVIII века. – Россия/Russia. Vol. 6. 1988. Р. 147-159.

    2. Гинзбург Л. Я. Человек за письменным столом. М.: Советский писатель, 1989. С. 328.

    3. Лотман Ю. М. Два портрета //Лотмановский сборник. Вып. 1. М.: ИЦ-Гарант, 1995. С. 62-61.

    4. См.: Серман И. З. Ук. соч. С. 147.

    5. Серман И. З. Ук. соч. С. 150.

    6. Звезда», 1930. № 1. С. 216.

    7. Литературное наследство. М. -Л., 1933. Т. 9-10. С. 296. По свидетельству И. З. Сермана, первоначально статья называась еще более выразительно «На защиту восемнадцатого века».

    8. Литературное наследство. М. -Л., 1993. Т. 9-10. С. 509.

    9. Там же. С. 319.

    10. Там же. С. 309.

    11. Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы XVIII века. Дворянская фронда в литературе 1750-1760-х годов. М.: Изд-во Академии наук. С. 11.

    12. О Гуковском - педагоге см. статьи, указанные в сноске 1.

    13. См.: Серман И. З. Ук. соч. С. 154-155.

    14. Там же. С. 156.

    15. Там же. С. 156.

    16. См.: Пумпянский Л. В. К истории русского классицизма (Поэтика Ломоносова) // Контекст, 1982. М.: Наука, 1983. Пумпянский Л. В. Ломоносов и немецкая школа разума // XVIII век. Сб. 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л.: Наука, 1983.

    17. См.: Муравьева Л. Р. Проблема так называемой «девятой сатиры» А. Д. Кантемира // «XVIII век». Сб. 5. М. -Л., 1962.

    18. См.: Рак В. Д. Был ли Фонвизин автором рукописного «Недоросля» // «XVIII век». Сб. 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте. Л.: Наука, 1983.

    19. См.: Берков П. Н. К хронологии произведений Фонвизина. – Научный бюллетень Ленингр. гос. ун-та, 1946. № 13. Горбачева Н. Н. О датировке комедии Д. И. Фонвизина «Бригадир». «XVIII век». Сб. 14. Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно культурном контексте. Л., Наука. 1983. См.: Западов В. А. Был ли Радищев автором «Беседы о том, что есть сын отечества»? // «XVIII век». Сб. 18. СПб.: Наука,1993.

    © 2000- NIV