• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Гуковский Г.: Русская литература XVIII века
    Гаврила Романович Державин

    Гаврила Романович Державин

    БОЛЬШОЙ идейный подъем 1780-1790-х годов, связанный с политическими событиями этого времени в России, на Западе и даже в Америке, не только не задушенный реакцией Екатерины II, но еще более радикализированный ею, выразился и в росте политического протеста в либеральном крыле литературы (Фонвизин, Княжнин и др.), и в углублении чисто художественных исканий лучших деятелей русской литературы. В разных участках литературы возникает тяга не только к резкой, решительной постановке политических проблем, но и к поискам методов понимания и изображения конкретной действительности, личности, природы, общества. Освободительная политическая мысль звучала со сцены в трагедиях Княжнина и Николева. Но не меньшее значение имело и то, что освободительная мысль формировала самое отношение к проблемам человека И общества даже у тех лучших представителей русского искусства, которые, казалось бы, чуждались социально-политического радикализма.

    «Открытие» личности, требующей свободы для своего человеческого «я», «открытие» реальности индивидуального бытия, попирающего навязанные ему схемы, «открытие» природы, живой и вещественной, окружающей человека, – все это были новые идеи в литературе, соотносимые с теми художественными и философскими тенденциями западной освободительной мысли, которые получили наиболее яркое выражение в творчестве Жан-Жака Руссо. Здесь ставился вопрос о подступах к реализму как передовому мировоззрению в искусстве, о подготовке материалов для него. В этом смысле глубочайшим образом связано с общеевропейскими, и в частности с русскими передовыми течениями мысли конца XVIII столетия, творчество величайшего русского поэта до Пушкина, одного из титанов могучего русского слова, Гаврилы Романовича Державина, сыгравшего огромную роль в освобождении русской литературы от классицизма и формировании элементов будущего реалистического стиля, .

    Биография и творческий путь Державина

    Родители Гаврилы Романовича Державина (1743-1816) были мелкопоместными дворянами в глухой провинции, в Казанской губернии. «Родовая» среда Державина – это дворянская голь, полунищая, дикая, жадная. Сам Державин писал впоследствии, что отец его «имел за собой, по разделу с пятерыми братьями, крестьян только десять душ, а мать пятьдесят». Когда отец Державина умер (Гавриле в это время было 11 лет), семья совсем обеднела.

    По закону дворянские сыновья обязаны были учиться. И вот Державина стали учить; это было дело сложное, так как кругом царила полнейшай дикость. Мать Державина едва умела писать. Сначала Гаврилу обучал какой-то дьячок или пономарь, нечто вроде фонвизинского Кутейкина; потом мальчик попал вместе с отцом в Оренбург и здесь обучался в школе ссыльного преступника, осужденного на каторжные работы, немца Иосифа Розе; этот Вральман ничего не знал сам, но умел хитро придумывать для своих учеников мучительные наказания. После смерти отца Державина его обучал гарнизонный школьник Лебедев, а затем артиллерии штык-юнкер Полетаев; эти учили главным образом математике, как и полагалось Цыфиркиным, но сами мало что смыслили и толком научить ничему не могли. Наконец в Казани была открыта гимназия, и Державин поступил в нее (1759). Впрочем, в гимназии учили также плохо. Державин отличился в гимназии чертежами и рисунками, сделанными пером; в виде награды он был записан в гвардию. В начале 1762 г. он был вытребован в полк и, не окончив гимназии, отправился в Петербург. Державину было 19 лет; он оказался солдатом Преображенского полка. Он был беден, малообразован, не родовит, не имел никаких связей; он дослужился до первого офицерского чина только через десять лет.

    Державин медленно поднимался по служебной лестнице, получая унтер-офицерские чины; в 1772 г. он стал, наконец, офицером, прапорщиком. Ему было двадцать девять лет. В следующем году разразилось пугачевское восстание. Державин поехал подавлять восстание. Когда оно было потоплено в крестьянской крови, он потребовал награды. Но его неуживчивый характер, самоуправство, нежелание считаться ни с кем нажили ему сильных врагов. В конце концов, в 1777 г. Державин был переведен в штатскую службу с чином коллежского советника и ему было дано имение в Белоруссии с тремястами крестьян.

    Надо было делать штатскую карьеру. Державин добился личного знакомства с генерал-прокурором Вяземским, вошел в его свиту и устроился на службу в сенат. Он остепенился. Немедленно после поступления в сенат он начал свататься к Екатерине Яковлевне Бастидон, в которую влюбился с первого взгляда; ей было шестнадцать лет, ему тридцать четыре. Свадьба состоялась в 1778 г.

    Когда Державин, поссорившись с Вяземским, принужден был уйти со службы из сената (в начале 1784 г.), он получил чин действительного статского советника (т. е. генеральский чин). Карьера была, в сущности, сделана. В это время Державин был уже знаменитостью как поэт.

    Он начал писать стихи с юности. В казарме он сочинял письма и прошения для офицеров и солдат и казарменные стишки. Он читал русских и немецких поэтов и пытался подражать им. В 70-х годах он писал уже песни, басни, оды, эпиграммы; все это было еще очень наивно, неумело и в высшей степени подражательно. Это были вирши полуграмотного офицера. Но кое-где уже видны своеобразные, державинские черты, и весь облик поэтической системы уже предсказывает будущего поэта. В 1773 г. Державин впервые выступил в печати – анонимно – с прозаическим переводом с немецкого. В 1776 г. он издал книжечку «Оды, переведенные и сочиненные при горе Читалагае» (в Поволжье, где Державин одно время был во время пугачевского движения).

    В конце 70-х годов Державин сблизился с Н. А. Львовым. Львов, Державин, Капнист, Хемницер составили как бы особую литературную дружескую группу. Державин был самым старшим в этом кружке; ему, начинающему поэту, было в 1779 г. тридцать шесть лет. Но они все были более образованны, чем Державин; гениальный поэт учился у своих культурных друзей. Друзья надолго сохранили право контроля над его творчеством, в особенности Львов, отчасти Капнист (Хемницер в 1782 г. уехал в Смирну и умер там через два года). Львов, например, проявлял себя иной раз как решительный судья, весьма вольно обращавшийся с авторским самолюбием Державина. Он переправлял его стихи. Державин принимал часть вариантов Львова, другие отвергал или же сам исправлял стихи иначе, чем Львов, но вследствие его указаний[181]. Львов был центром всего кружка.

    В сущности, этот изящный эстет-дилетант, поэт, близкий Карамзину, тонкий интеллигент и остроумный придворный, и по своему личному характеру, и по характеру своего творчества был довольно далек от Державина. В свою очередь либерал-помещик Капнист и разночинец Хемницер были людьми и писателями, несходными ни друг с другом, ни с Львовым и Державиным. Кружок Державина был объединением личным, дружеским, объединением поэтов, желавших обновления русской литературы, но не связанных единой творческой платформой. К кружку Львова-Державина потом примкнули и другие: И. И. Дмитриев, А. С. Хвостов, П. В. Бакунин.

    Около 1779 г. Державин осознал свой самостоятельный путь в поэзии. В 1805 г. он вспоминал о том, что до этого времени он «хотел подражать г. Ломоносову, но как талант сего автора не был с ним внушаем одинаковым гением, то, хотев парить, не мог выдерживать постоянно красивым набором слов свойственного единственно российскому Пиндару велелепия и пышности. А для того с 1779 г. избрал он совсем особый путь, будучи предводим наставлениями г. Батте и советами друзей своих Н. А. Львова, В. В. Капниста и И. И. Хеминцера, подражая наиболее Горацию». Теория Батте, автора книг «Искусства, сводимые к одному принципу» (1746) и «Курс литературы» (1750), могла помочь Державину проповедью подражания природе, большей свободы поэта в восприятии действительности, чем это допускалось классицизмом XVII в.[182] Советы друзей толкали Державина в том же направлении, – в сторону большего доверия к самому себе, к своему вдохновению и меньшего доверия принципу подражания образцам, поэтам-предшественникам.

    В 1779 г, появились первые значительные произведения Державина, напечатанные анонимно, главным образом в журнале «Санктпетербургский Вестник»: «Ключ», «На рождение порфирородного отрока», «На смерть кн. Мещерского» (в ранней редакции, менее совершенной, чем общеизвестная позднейшая). Ценители литературы обратили внимание на неизвестного поэта. В оде «Ключ», содержавшей комплимент Хераскову по поводу выхода в свет его «Россиады», читателей не могли не поразить яркие образы природы, конкретная словесная живопись. Здесь учителем Державина был не столько теоретик Батте, сколько немецкие поэты, закладывавшие первые основы романтической литературы в своей стране: Галлер, Клейст, затем Клопшток и целая плеяда его учеников. Державин, владевший немецким языком, хорошо знал немецкую поэзию XVIII в.; в его бумагах сохранились неизданные до сих пор стихотворные переводы с немецкого, – среди них превосходный перевод одной из больших религиозно-философических од Клопштока; Державин глубоко понял не только стиль оригинала, но даже свободный (без размера) стих его.

    В оде «На смерть кн. Мещерского» Державин открыл своим современникам не только новые для них глубины философской мысли, объединяющей судьбы человека и природы в общей концепции жизни мироздания, но и недоступный русской поэзии до него лиризм индивидуальной человеческой души. По внешности это была как будто обычная ода-медитация в духе Хераскова. Но сила человеческого переживания, выраженного в ней, явно выводила ее за пределы херасковского классицизма. Ода Державина сближалась со страстной поэзией смерти, с поэзией раннего английского романтизма, усвоенной и проповедуемой немецкими поэтами, начиная с Клопштока; «Ночи» Юнга звучат и в одах самого Клопштока, и в оде Державина.

    В 1780-1784 гг. Державин писал оду «Бог», ставшую одним из наиболее знаменитых его произведений[183]. Он выступил в ней против атеизма французских материалистов XVIII в. вовсе не с официально-церковных позиций, а опираясь на романтическое мировоззрение, на чувство слияния человека с природой, с целым мирозданием; он и здесь был учеником ранних романтиков Германии и (через них) – Англии.

    В 1782 г. Державин написал оду «К Фелице». Ода стала известна в придворных кругах. О ней заговорили. Державин сразу стал знаменит. Он вошел в литературу с торжеством. Он стал знаменем нового искусства, и этим знаменем до поры до времени воспользовалось правительство. Ода «К Фелице» подала мысль издавать журнал, – и вот под редакцией кн. Дашковой и под покровительством и при активнейшем участии Екатерины II начал выходить «Собеседник Любителей Российского Слова». Первый номер журнала (1783) открывался одой «К Фелице». Далее и в этом номере, и в следующих шли в изобилии стихи Державина. Державина хвалили в журнале в стихах и в прозе. Его стихи обсуждали, за него боролись. Ода «К Фелице» произвела такое сильное впечатление потому, что новая система, намеченная уже Державиным в предшествующих стихотворениях, одержала здесь победу в наиболее, казалось, традиционном жанре русской поэзии, в оде, посвященной похвале императрице. Казалось, тип такой оды был навсегда установлен Ломоносовым. Многочисленные эпигоны поставляли еще в 1780-е годы множество стандартных од, отвлеченных, условных, наполненных обязательным «парением» и надоевшими восторгами, отлитыми в застывшие формулы «высокого штиля». Но вот появляется похвала императрице, написанная живой речью простого человека, говорящая о простой и подлинной жизни, лирическая, без искусственной напряженности и в то же время пересыпанная шутками, сатирическими образами, чертами быта. Это была как будто и похвальная ода, и в то же время значительную часть ее занимала как будто сатира на придворных; а в целом это была и не ода, и не сатира, а свободная поэтическая речь человека, показывающего жизнь в ее многообразии, с высокими и низкими, лирическими и сатирическими чертами в переплетении – как они переплетаются на самом деле, в действительности, как они переплетались у Шекспира, возрожденного тем течением европейской литературы, с которым был связан Державин.

    Я. Б. Княжнин писал в 1783 г.:

    Я ведаю, что дерзки оды,
    Вещая с богом, будто с братом,
    Которы вышли уж из моды,
    Без опасения пером
    Весьма способны докучать;
    В своем взаймы восторге взятом
    Они всегда Екатерину,
    Вселенну становя вверх дном,
    За рифмой без ума гонясь,
    Отсель в страны богаты златом
    Уподобляли райску крину;
    Пускали свой бумажный гром;
    И в чин пророков становясь,

    («К кн. Дашковой».)

    Скажи, пожалуй, как без лиры, без скрипицы,
    И не седлав притом Парнасска бегунца,
    Воспел ты сладостно деяния Фелицы
    И животворные лучи ее венца?..
    …А чтоб царевну столь прославить,
    Утешить, веселить, забавить,
    Путь непротоптанный и новый ты обрел…
    Царевне похвалы вещая,
    Пашей затеи исчисляя,
    Ты на гудке гудил и равно важно пел;
    Презрев завистных совесть злую,
    Пустился ты на удалую;
    Парнас, отвагу зря, венец тебе соплел…
    …Наш слух почти оглох от громких лирных стонов,
    И полно, кажется, за облаки летать;
    Чтоб, равновесия не соблюдя законов,
    Летя с высот, и рук и ног не изломать.
    Признаться, видно, что из моды
    Уж вывелись парящи оды;
    Ты простотой умел себя средь нас вознесть…

    Ода «К Фелице» была представлена Екатерине, и Державин был награжден. Его поэзия отныне играла существенную роль в поддержке его карьеры.

    В мае 1784 г. Державин опять поступил на службу; он получил место олонецкого губернатора. Больше года он провел в Петрозаводске и в губернии; но стремление Державина добиваться свободы действий во всех делах поссорило его с начальником, генерал-губернатором (наместником) олонецким и архангельским, Тутолминым; Державин добился перевода в Тамбов также губернатором. Здесь он опять занял неприязненную позицию по отношению к наместнику Гудовичу. Дошло до того, что наместник стал подавать на Державина жалобы, обвиняя его в превышении власти, дерзости и т. п. Державин был отрешен от должности и предан суду сената. В январе 1789 г. он приехал в Москву, где должен был жить до окончания процесса. Начались хлопоты – через друзей, через секретаря, посланного для этого в Петербург. В конце концов Державин был оправдан. Он приехал в Петербург и стал добиваться службы. Он рассчитывал при этом на свои стихи, например на оду «Изображение Фелицы», написанную в это время не без практической цели.

    В 1791 г. Державин был назначен секретарем императрицы. Екатерина предполагала, что «поощрение» заставит Державина прославлять ее в стихах; но ее надежда не оправдалась. Придворной ловкости у Державина не было. Он был резок с царицей, надоедал ей придирчивостью к мелочам и мешал своей честностью. Екатерина решила отделаться от него. В сентябре 1793 г. Державина назначили сенатором с чином тайного советника и с орденом. Это была почетная опала.

    Потом Державин был сделан президентом коммерц-коллегии. При Павле Державин сначала пошел было в гору, но вскоре поссорился с царем; в результате – указ царя сенату о том, что Державин «за непристойный ответ, им перед нами учиненный, отсылается к прежнему его месту». Державин написал оду «На новый 1797 год» – похвалу Павлу, и дела его поправились. Павел давал ему поручения, потом в течение шести дней он получил пять разнообразных и отчасти противоречивых назначений.

    При Александре, в 1802 г., Державин был назначен министром юстиции. Он неукротимо вел свою линию, протестовал против новшеств, ссорился с другими министрами, с сенатом. Через год ему пришлось выйти в отставку. Он сохранил жалованье и положение при дворе. Он прожил последние тринадцать лет своей жизни на покое – богатым помещиком: зимой в Петербурге, в своем большом доме на Фонтанке, летом в имении Званке на берегу Волхова. У него было 1300 крепостных «душ». В это время он был женат уже вторично: Екатерина Яковлевна умерла в 1794 г. и вскоре Державин женился на Дарье Алексеевне Дьяковой; одна ее сестра была замужем за Капнистом, другая – за Львовым.

    Державин добился всего, о чем он только мог мечтать во времена своей молодости: он был богат, он имел высший чин в государстве, он имел ордена, звания. Он добился всего без большого образования, без связей, без знатной родни. Его неукротимая воля к жизни, мощь его дарования, его энергия, его независимость, – все это делало его незаурядной, могучей личностью. На закате своих дней Державин видел себя окруженным почетом и уважением.

    Уже к 1790-м годам его слава как поэта возросла необычайно. Критика умолкла, и общим голосом он был признан величайшим поэтом эпохи. Его прославляли на все лады. Литературная молодежь благоговела перед ним. Он сам, уверовав в свою гениальность, много работал над своими стихами, постоянно усовершенствовал их и двигался вперед от одной творческой победы к другой. Он завоевал успех одами типа «Фелицы», включавшими элементы сатиры, одами на гражданские темы, и в то же время лишенными напряженной «высокости» торжественной оды старой традиции. Затем появилась ода на взятие Измаила (1790), вся выдержанная в величественных тонах, чуждая сатирических нот, и это была новая победа Державина.

    1790-е годы – эпоха наибольшего расцвета творчества Державина. Граждански-сатирическая ода приобретает у него наивысшее звучание в таких, например, произведениях, как «Вельможа», – патетическая, смелая сатира на порочных правителей государства, соединяющая насмешку с высоким гневом и с прославлением идеала мудрого государственного мужа. К этому же периоду относится работа над крупнейшей одой Державина «Водопад», в которой говорится о смерти «великолепного князя Тавриды», Потемкина. Начиная с середины 1790-х годов, Державин все более обращается к разработке короткого, легкого интимно-лирического стихотворения, «анакреонтической» оды. Не покидая крупной поэтической формы, он создает целые циклы маленьких стихотворений нового типа.

    Он стремится к изяществу стиля и стиха, к овладению искусством уловления и выражения мимолетных настроений, мимолетных живых картинок природы, человека, быта. Он создает ряд маленьких шедевров в этой новой форме, например «Русские девушки», обаятельный образ народной пляски. Одновременно идет усвоение растущих в Европе тенденций романтизма. Державин все более заинтересован идеей возрождения национальных форм искусства, в частности поэтики северных народов, к которым он причисляет и русский народ. Он все шире пользуется образами поэзии битв, сумрачной природы Севера, поэзии бури и ночи, ставшими популярными во всей Европе под влиянием «Поэм Оссиана» Макферсона (1760). Оссианизм захватывает Державина. Мы встречаемся, например, с оссиановскими мотивами в «Водопаде» или в оде «На победы в Италии»:

    Ударь во сребреный, священный,
    Далеко-звонкий, Валка, щит:
    Да гром твой, эхом повторенный,
    В жилища Бардов восшумит.
    Встают. – Сто арф звучат струнами,
    Пред ними сто дубов горят,
    От чаши круговой зарями
    Седые чела в тьме блестят.
    Но кто там белых волн туманом
    Покрыт по персям, по плечам,
    В стальном доспехе светит рдяном,
    Подобно синя моря льдам?…

    Здесь и северная мифология норманнов (Валка, Валкирия, божественная дева-воин; Бард – певец), и оссиановские сто арф и сто дубов, и романтическая туманная образность.

    Все эти течения и виды творчества развиваются в поэзии Державина и позднее, в XIX столетии, – как и мощная струя реалистического изображения жизни, быта, природы, давшая один из величайших шедевров Державина – «Евгению. Жизнь Званская», эту эпопею обыденного быта, нарисованного со всеми ее каждодневными подробностями и в то же время воспетого с глубоким лиризмом.

    На старости лет Державин попробовал свои силы в драматургии и увлекся ею. Он написал в 1807-1808 гг. три трагедии: «Ирод и Мариамна», «Евпраксия», «Темный»; неоконченной осталась трагедия «Атабалибо, или разрушение Перуанской империи». К 1806 г. относится «героическое представление» Державина «Пожарский, или освобождение Москвы». В том же году написана «детская комедия» «Кутерьма от Кондратьев»; затем Державин писал оперы; сюда относится комическая «народная опера» «Дурочка умнее умных», «Рудокопы» (пьеса, в которой Державин попытался изобразить рабочих), «Грозный, или покорение Казани». Раньше всех других пьес Державина (кроме «прологов» – аллегорических пьесок, которые он писал для торжественных празднеств еще с 1780 годов) написано «театральное представление с музыкой», т. е. тоже опера «Добрыня», опыт театральной обработки материала сказок, былин, народных песен. Драматические произведения Державина не имели успеха и не отличались сколько-нибудь значительными достоинствами. Местами в них находятся прекрасные стихи, но построить драматическое действие Державин, лирик по натуре, не умел.

    В 1811 г. Державин начал работать над теоретическим трактатом «Рассуждение о лирической поэзии или об оде» (опубликованным до сих пор неполностью). Он старался использовать для этого труда сочинения русских и западных теоретиков литературы. Многое в эстетических течениях Запада ему было известно не непосредственно, а по рассказам его образованных друзей, например историка-монаха Евгения Болховитинова, «Рассуждение» Державина получилось довольно наивным, нимало не исчерпывающим его собственного практического опыта поэта. Все же кое-что в нем характерно. Державин, во многом повторяющий уже архаическую риторику и поэтику времен Ломоносова и даже Тредиаковского (он приводит много примеров именно из Ломоносова), в то же время вводит ряд положений и формулировок, отражающих его собственные поэтические искания. Так, его представления о поэтическом творчестве базируются на романтической теории вдохновения. Он пишет:

    «Лирическая поэзия показывается от самых пелен мира. Она есть самая древняя у всех народов; это отлив разгоряченного духа, отголосок растроганных чувств, упоение или излияние восторженного сердца. Человек, из праха возникший и восхищенный чудесами мироздания, первый глас радости своей, удивления и благодарности должен был произнести лирическим воскликновением. Все его окружающее: солнце, луна, звезды, моря, горы, леса и реки напояли живым чувством и исторгали его гласы. Вот истинный и начальный источник оды; а потому она не есть, как некоторые думают, одно подражание природе, но и вдохновение оной, чем и отличается от прочей поэзии. Она не наука, но огонь, жар чувство». И затем: «Вдохновение, вдохновение, повторяю, а не что иное, наполняет душу лирика огнем небесным».

    Державин не чужд начаткам исторического взгляда на литературу; он понимает, что характер поэзии различных эпох и народов зависит от их исторической судьбы. Он допускает и роль индивидуальности в творчестве. Тем самым он преодолевает механистичность рационалистической теории классицизма. «Климат, местоположение, вера, обычай, степень просвещения и даже темпераменты имели над всяким поэтом свое влияние. Но вообще примечается, что чем народ был дичее, тем пламеннее было его воображение, отрывистее и короче слог, менее связи, распространения и последствий в идеях, но более живописной природы в картинах и более вдохновения. Напротив того, у образованных обществ более разнообразия, распространения, приятности, блеску в мыслях и мягкости в языке».

    Державин, поэт ярких, вещественных образов, требует и теоретически от поэзии картинности: «В превосходных лириках всякое слово есть мысль, всякая мысль – картина»… «высокость бывает двоякого рода. Одна – чувственная состоит в живом представлении веществ; другая - умственная и состоит в показании действия высокого духа». И Ломоносов, и классики творили, конечно, высокость «умственную»; наоборот, Державин не приемлет ее в лирике; он пишет: «Первая принадлежит к лире, а другая к драме». Поэзия, по Державину, «не что иное есть, как говорящая живопись». «Картинность» поэзии сочетается для Державина с антиклассическим культом чувствительности, мечты, фантазии: «Блестящие, живые картины, то есть с природою сходственные виды… мгновенно мягких или чувствительных людей поражают воображение и производят заочно в них фантазию (мечты) или фантастические чувства».

    В самых основах своей эстетики и в особенности в своей конкретной поэтической деятельности Державин отвечал на художественные запросы, поставленные передовыми мыслителями его времени, теоретиками грядущего романтизма и раннего буржуазного реализма – Винкельманом и, с другой стороны, Дидро[184].

    В 1811-1812 гг. Державин написал свои «Записки», обширную автобиографию, дающую обильный материал нравоописания эпохи, а еще раньше, в 1809 г., он начал диктовать подробные примечания к своим стихотворениям. В 1798 г. под наблюдением Карамзина был издан первый (и единственный) том «Сочинений» Державина. В 1804 г. вышел сборник «Анакреонтические песни». В 1808 г. появились четыре тома «Сочинений» Державина, и пятый том этого издания – незадолго до его смерти, в 1816 г.

    В 1790 г. Державин познакомился с молодым Карамзиным; между ними установились добрые отношения. Державин приветствовал творчество Карамзина (стихотворение «Прогулка в Сарском Селе») и усердно сотрудничал в его «Московском журнале». Это не помешало ему примкнуть с 1804 г. к кружку писателей-архаистов, противников карамзинских литературных реформ. Не разделяя полностью позиций этого кружка, Державин испытал, однако, влияние его идейного руководителя А. С. Шишкова, пытаясь совместить начала обеих враждующих школ. С 1807 г. кружок установил еженедельные собрания, причем один раз в месяц собирались у Державина. В 1811 г. кружок организовался в общество «Беседа Любителей Российского слова», открытые собрания которого устраивались с большой пышностью в специально для этого отделанном зале дома Державина. В то же время Державин не забывал и Карамзина, а когда появился Жуковский, признал его дарование; сохранился набросок Державина, относящийся к его последним годам:

    Тебе в наследие, Жуковский,
    Я ветху лиру отдаю;
    А я над бездной гроба скользкой
    Уж, преклоня чело, стою…

    8 января 1815 г. действительный тайный советник Державин, важный вельможа, экс-министр и один из последних екатерининских «столпов», прославленный поэт, общепризнанный величайший лирик русской литературы, приехал в Царскосельский лицей на публичный экзамен. Пятнадцатилетний Пушкин читал перед ним свои стихи. «Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять», – записал Пушкин через 18 лет.

    9 июля 1816 года Державин умер.

    Путь Державина в литературе, путь к успеху, а потом к славе, был необычен для XVIII в., и уже это создавало ему особое, свое собственное место в литературе. Он нигде не обучался поэзии, он не прошел через дворянские кружки или салоны, он не имел ничего общего ни с московской духовной академией, ни с московским университетом или иными признанными «очагами» словесной культуры дворянской интеллигенции. Он пришел в литературу из среды самой элементарной, грубой и чуждой искусству. Творчество Державина началось грамотками для солдатских жен и площадными прибасками на гвардейские полки. Он сочинял сатирические стишки на сослуживцев и начальников или, например, «Стансы» некоей солдатской дочери Наташе. Поэзия пришла к Державину в бытовом окружении; «стишки» на случай, написанные казарменным грамотеем, а не сознательная подготовка к поэтическому делу, – вот от чего исходил Державин.

    Вдалеке от литературы, не подозревая, по-видимому, о борьбе идеологических течений внутри дворянской культуры, о сложной эволюции литераторских групп, ложившейся бременем на память и совесть каждого из современных признанных писателей, в Преображенском полку, потом на фронте во время пугачевского восстания, между кутежами, картежом, поисками карьеры протекла подготовка Державина к его литературному труду; подготовка эта не была нарочитой; Державин навсегда остался чиновником, администратором, наконец барином, пишущим стихи, так же, как он начал свою карьеру солдатом, пописывающим вирши; пришла слава, и неправильные пути, приведшие к ней Державина, оказались исторически самыми лучшими, а практически деловая, жестокая житейская подготовка Державина позволила ему разорвать путы самых разнообразных норм, правил и штампов в составе поэзии, в общем облике ее и даже в типе поэта как носителя поэтического творчества.

    На всю жизнь Державин остался человеком без серьезного образования. В молодости он читал Ломоносова и Сумарокова, но «более других ему нравился, по легкости слога, г. Козловский», – это пишет сам Державин в своих «Записках», а Козловский был незначительным эпигоном – не больше. На старости лет Державин восхищался Бобровым, наряду с Жуковским, и даже бездарным Кованькой. Если для Шишкова «Беседа» была оплотом литературного, языкового и даже, более того, политического правоверия, то для Державина – собранием добрых людей, старичков и молодежи («так себе, переливаем из пустого в порожнее» – это его определение работ «Беседы», вернее, кружка, из которого она выросла); тем не менее он был председателем одного из разрядов «Беседы».

    Теоретическое мышление Державина было вообще элементарно и неоригинально. Он шел в этом отношении по течению. Когда с конца 1800-х годов поднялась волна административной мистики, шедшей от правительства, Державин с усердием, достойным лучшего применения, занялся сопоставлением библейских текстов с отдельными фактами современности, вроде того, что библейское «Восстанет Михаил, князь великий» относится непосредственно к Михаилу Илларионовичу Кутузову, который при «поручении ему в предводительство армии как бы нарочно пожалован князем, чтобы сблизиться со священным писанием», или же исчислением «звериного числа» 666, сложенного из цифровых обозначений букв имени Наполеона («Гимн лиро-эпический»). Между тем, мистика была органически чужда мироощущению Державина, выразившемуся в его реальных, жизненных, бодрых стихотворениях. Еще раньше он с такой же примитивностью обрушивался на французскую революцию, не стараясь понять ее глубоко, как понимали ее друзья, вроде Радищева, и умные враги ее, вроде Карамзина.

    Однако же Державин обладал в высшей степени общим недифференцированным, вероятно, даже бессознательным чутьем своей эпохи, чутьем потребностей, задач, путей истории и искусства. Он с величайшей яркостью выразил тенденции развития европейской и, в частности, русской культуры своего времени. Может быть, его свобода от груза книжной традиции позволила ему свежее воспринять более широкие веяния передового движения человечества. «Невежество было причиною его народности, которой, впрочем, он не знал цены; оно спасло его от подражательности, и он был оригинален и народен, сам не зная того», – сказал о Державине Белинский («Литературные мечтания»).

    Державин переводил Шиллера и Гете; он вводил в русскую поэзию предроман-тические элементы, мотивы оссианизма, мотивы фольклора и др. Он двигался вместе со своей эпохой и мало старел, т. е. он не застывал. Он все время, еще в 1800-х годах, растет и уже глубоким стариком находит свое место не на полке «классиков», а среди живых молодых сил грядущей пушкинской эпохи. Старческие вещи Державина, начиная с анакреонтических од или «Жизни Званской» и кончая «Полигимнией» 1815 г., заканчивающей последний том его стихотворений, сближаются с творчеством деятелей новой поэзии, от Батюшкова до Востокова.

    Державин сам не очень хорошо понимал свое собственное искусство. На старости лет он был склонен считать свои неудачные трагедии своими шедеврами; театральная дирекция была в затруднительном положении, потому что ставить эти трагедии она не решалась, а отказать Державину было нелегко. И в то же время Державин был, без сомнения, одним из величайших мастеров русского стиха, стихийно создавшим тончайшие, совершенные, художественно необычайно глубокие произведения.

    Идейная характеристика поэзии Державина

    Субъективное политическое мировоззрение Державина было реакционно. Он никогда не сомневался в том, что крепостничество – социальная основа российского государства на веки веков, – ни тогда, когда он орудовал на фронте войны против пугачевцев, ни тогда, когда разразилась французская революция. К самой революции он относился как к бунту, подлежавшему подавлению, а идеи равенства считал безумием. Он, вероятно, никогда и не думал всерьез об основах политики и социальной практики в России; он принимал самодержавие, бюрократию, крепостничество как реальный факт, и не хотел мечтать о чем-либо другом. Он вовсе не был доволен при этом всем, что делало русское царское правительство его времени. Наоборот, он осуждал почти всех руководителей его; но он наивно думал, что дела идут плохо вследствие дурных моральных свойств тех лиц, которые оказались у власти, и что весь вопрос только в выборе лиц, смене их.

    Реакционность Державина не мешала ему активно чувствовать себя связанным с народом, – не в вопросах политики, в которых он был беспомощен, а в общем складе мысли, чувства, взгляда на мир. Среди вельможного круга, в который он попал, он чувствовал себя чужим, да и был таким на самом деле. Его бедное детство, годы, проведенные в казарме, наложили на него неизгладимый отпечаток. Весь его грубоватый облик, даже его простое, нисколько не «интеллигентское» лицо, даже его незнание французского языка, необходимого для светского человека того времени, так же как его сочная, совсем демократическая русская речь, – все это ставило его в положение плебея, затесавшегося в «лучшее общество». И его творчество, в котором так много говорится о царях, вельможах, важных людях, находило себе больше отклика вдалеке от дворцов, чем в самих дворцах. Да и не обращался Державин со своей поэзией к придворным, хотя иной раз не прочь был воздействовать своими стихами на самого царя. Но он знал, что право воздействия, что силу его обращениям дает именно эта полускрытая и глубокая связь его слова со складом мысли широкого круга людей.

    Может быть, это сознание опоры на сочувствие «публики», это впервые столь ярко обретенное сознание мощи общественной поддержки поэта давало возможность Державину выступить как поэту, подчеркнуто независимому от указки начальства, поэту-судии. Он ощущает себя представителем широкого общественного мнения, не дворянского только, но и вообще народного, и он начинает разговаривать с монархами и вельможами, как равный с равными, не потому, что он дворянин, а потому, что он поэт, голос общества и голос истории. Он хвалит одних деятелей политики, других – порицает и делает это, как власть имущий. Единственный его критерий при этом – благо общества; он понимает это благо неправильно, искаженно, но самый принцип, самый пафос общественного служения, не государственного только, а именно служения обществу, звучал смело и звучал прогрессивно. И Сумароков прославлял долг перед обществом; но субъективная адресованность его уроков дворянству делала его проповедь отвлеченной. Выступление Державина в качестве трибуна всего общества, сила сочувствия общества дали ему возможность говорить не вообще, а конкретно – об Екатерине, о Павле, о Потемкине, о Зубове и других.

    Культ служения обществу и, в частности, русскому обществу пронизывает все стихи Державина о себе и о людях и событиях его времени. Бесконечное количество раз он возвращается в своих стихотворениях к проповеди высокого гражданского идеала вельможи – слуги общества и даже царя – слуги общества. Он требует от политического деятеля неподкупной честности, бескорыстного усердия, сознания своей ответственности, принесения всего себя в жертву общественному благу.

    Не украшение одежд
    Моя днесь Муза прославляет,
    Которое, в очах невежд,
    Шутов в вельможи наряжает;
    Не пышности я песнь пою;
    Нe истуканы за кристаллом,
    В кивотах блещущи металлом,
    Услышат похвалу мою.
    Хочу достой нствы я чтить,
    Которые собою сами,
    Умели титлы заслужить
    Похвальными себе делами;
    Кого ни знатный род, ни сан,
    Ни счастие не украшали,
    Но кои доблестью снискали
    Себе почтенье от граждан.

    («Вельможа».)

    Блажен, когда, стремясь за славой,
    Он пользу общую хранил,
    Был милосерд в войне кровавой,
    И самых жизнь врагов Щадил:
    Благословен средь поздних веков
    Да будет друг сей человеков.
    Благословенна похвала
    Надгробная его да будет,
    Когда всяк жизнь его, дела,
    По пользам только помнить будет;
    Когда не блеск его прельщал
    И славы ложной не искал.

    («Водопад».)

    Державин создает величавый образ идеального государственного мужа и героя, и этим своим идеалом меряет дела и даже помышления всех реальных деятелей своего времени. Его стихи, прославляющие героев русской истории – Суворова, Румянцева, так же, как и его стихи, гневно бичующие недостойных вельмож, смело нападающие на всевластных Потемкиных, Орловых, Зубовых, – это новая гражданская поэзия, предсказывающая рылеевские «Думы» и «Временщика»:

    А ты, второй Сарданапал,
    К чему стремишь всех мыслей беги?
    На то ль, чтоб век твой протекал
    Средь игр, средь праздности и неги,
    Чтоб пурпур, злато всюду взор
    В твоих чертогах восхищали,
    Картины в зеркалах дышали,
    Мусия, мрамор и фарфор?
    На то ль тебе пространный свет,
    Простерши раболепны длани,
    На прихотливый твой обед
    Вкуснейших яств приносит дани;
    Токай густое льет вино,
    Левант с звездами, кофе жирный,
    Чтоб не хотел за труд всемирный,
    Мгновенье бросить ты одно?

    («Вельможа».)

    Недаром убийственная сатира Пушкина на министра Уварова («На выздоровление Лукулла») представляет собой не столько подражание Горацию, сколько непосредственную стилизацию оды Державина, сознательно повторяет весь облик общеизвестных в то время его стихотворений, вплоть до повторения специфически державинской строфической формы.

    Высокий и свободный гражданский пафос Державина, создавший такие шедевры, как «Фелицу», «Вельможу», «Водопад», «Памятник герою» и др., опирался не. только на идею беззаветного служения обществу вообще, но на идею служения родине, в частности, на страстный патриотизм Державина. Именно Россию любит Державин и именно ради благополучия и славы России должны жить и действовать его герои. Об этом ярко писал Чернышевский в «Очерках гоголевского периода русской литературы».

    Он указывал здесь, что патриотизм – не фальшивый казенный, хвастливый, квасной шовинизм, а глубокий патриотизм, «страстное, беспредельное желание, желание блага родине» составляет отличительную черту лучших явлений русской культуры; «историческое значение каждого русского великого человека измеряется его заслугами родине, его человеческое достоинство – силой его патриотизма; Ломоносов страстно любил науки, но думал и заботился исключительно о том, что нужно было для блага его родины. Он хотел служить не чистой науке, а только отечеству. Державин даже считал себя имеющим право на уважение не столько за поэтическую деятельность, сколько за благие свои стремления в государственной службе. Да и в своей поэзии, что ценил он? Служение на пользу общую. То же думал и Пушкин. Любопытно в этом отношении сравнить, как они видоизменяют существенную мысль Горациеевой оды «Памятник», выставляя свои права на бессмертие. Гораций говорит: Я считаю себя достойных славы за то, что хорошо писал стихи; Державин заменяет это другим: Я считаю себя достойным славы за то, что говорил правду и народу и царям»[185].

    В самом деле, благо отечества для Державина – все. Он славит по-своему свой народ в своих военных одах; так, например, ода «На взятие Измаила» (она и называлась первоначально «Песнь лирическая россу по взятии Измаила») посвящена прославлению не полководцев, а русского солдата, русского могучего, великодушного героического народа.

    Проповедь честного общественного служения и воспевание величия отечества – две основы, две главные идеи од Державина на гражданские и военные темы. Этим темам подчинены все частные их темы. Такова, например, тема «Фелицы», монархини, в цикле од, посвященных Екатерине II. В начале своего творческого пути, в 1780-х годах, Державин создает чрезвычайно обаятельный и величественный образ Фелицы, идеального государственного деятеля, искренне восторженную хвалу ей. Затем положение меняется; Державин разочаровался в Екатерине, и Фелица, идеал правителя, исчезает из его стихов, заменяясь образом частного человека, приятной дамы, Екатерины II. Таким образом, Державин с достаточной смелостью и последовательностью стоял на своей позиции: он не хотел славить монарха за то, что он монарх; он хотел славить лишь благородные общественные деяния; пусть он видел их часто не там, где они были; его поэтический и гражданский пафос был искренним, а его идеал высоким.

    С точки зрения своего идеала Державин обозрел в своем творчестве всю свою эпоху, откликнулся на все ее проявления. Однако тут же следует подчеркнуть, что Державин вовсе не был суровым моралистом-стоиком. Идеал общественного служения нимало не противоречил в его понимании идеалу сытой, веселой жизни, идеалу плотских наслаждений. «Живи и жить давай другим» – этот лозунг очень нравится Державину («На рождение царицы Гремиславы»). Он с восторгом описывает пиры, праздники, он не чужд эротики, нисколько, впрочем, не болезненной; он, как никто, упивается в своих стихах изображением вкусных яств, красивых и даже дорогих вещей:

    Шекснинска стерлядь золотая,
    Каймак и борщ уже стоят;
    В графинах вина, пунш, блистая,
    То льдом, то искрами манят;
    С курильниц благовонья льются,
    Плоды среди корзин смеются,
    Не смеют слуги и дохнуть,
    Тебя стола вкруг ожидая;
    Хозяйка статная, младая,
    Готова руку протянуть!

    («Приглашение к обеду».)

    Гремит музыка, слышны хоры
    Вкруг лакомых твоих столов;
    Сластей и ананасов горы
    И множество других плодов
    Прельщают чувствы и питают;
    Младые девы угощают,
    Подносят вина чередой
    И Алиатико с Шампанским,
    И пиво Русское с Британским,
    И Мозель с Зельцерской водой

    («К первому соседу».)

    Он стремится к приятному равновесию по пословице: «делу время, а потехе час», но уж потеху он хочет воспринять всласть, с широким размахом. Эта радость плотских удовольствий, свобода земных страстей, воспетая Державиным так сочно и красочно, – это был не просто низменный идеал сытого помещика; это был гимн освобождения от ставшей уже схоластической морали классицизма, от стоицизма Сумарокова и Хераскова, гимн свободе человеческих стремлений, гимн реальному миру, разрушающему условные схемы, навязанные живым проявлениям индивидуальной воли.

    Здесь в Державине звучал пафос эпохи, ломавшей феодальные и церковные узы, тот же пафос, который заставлял Вольтера и Дидро создавать эротические веселые страницы их романов и поэм, полных сатирической борьбы со старозаветной моралью и государственностью («Орлеанская девственница», «Кандид», «Монахиня» и др.), который заставил Радищева сказать в его революционной книге: «Я пью и ем не для того только, чтоб быть живу, но для того, что в том нахожу не малое услаждение чувств. И покаюся тебе, как отцу духовному, я лучше ночь просижу с приго-женькой девчонкою и усну упоенный сладострастием в объятиях ее, нежели, зарывшись в европейские или арабские буквы, в цифры или египетские иероглифы, потщуся отделить дух мой от тела и рыскать в пространных полях бредоумствований».

    («Путешествие из Петербурга в Москву», глава «Подберезье».)

    Еще в 1834 г. Белинский написал:

    «Державин – это полное выражение, живая летопись, торжественный гимн, пламенный дифирамб века Екатерины, с его лирическим одушевлением, с его гордостью настоящим и надеждами на будущее, его просвещением и невежеством, его эпикуреизмом и жаждою великих дел, его пиршественною праздностью и неистощимою практическою деятельностью».

    («Литературные мечтания».)

    Державин был действительно поэтом своего века и своей страны. В его одах рассказано о войнах, которые вела Россия, начиная от конца 1780-х годов и дв 1814 г., о внешнеполитических событиях, и о приобретении Крыма[186], и о событиях в Польше[187], и о попытке проникнуть в Персию[188], рассказано не «вообще», а с конкретными подробностями, точно, живо, откровенно; вот, например, плоды победы в Персии:

    О радость, се валят уж к нам
    Слоны, богатством нагруженны,
    Коврами Инда покровенны;

    В его одах рассказано и о внутренних делах, – начиная от открытия новых губерний[189], организации милиции в 1807 г.[190], смены фаворитов и министров, и кончая распоряжением властей о том, чтобы в морозные ночи на площадях Петербурга горели костры. В его одах мы найдем сведения об увлечениях общества его времени, – и о том, что в 1780-х годах в аристократических салонах стали заниматься магнетизмом[191], и о том, какие были моды в то время, например на полосатые фраки. В его одах дана широкая картина быта его времени со множеством характерных деталей: в них показаны и гулянья в Петербурге 1 мая[192], и дружеские обеды[193], и народные гулянья на городских площадях[194], и занятия и развлечения помещиков в деревне[195], и беседы друзей у камелька[196], и народная пляска[197], и танец придворных девушек[198], и многое, многое другое. В его одах перед нами проходит галерея портретов и характеристик людей его времени. Некоторые из них являются как бы постоянными персонажами целых циклов его стихотворений, например, Екатерина II, Александр I, Потемкин, Румянцев, Суворов и др. Их образы даны у Державина также не в виде отвлеченных схем, а живо, конкретно, индивидуально. Он не скрывает своего личного отношения к ним. Так, Суворов – это его герой; в Суворове Державина подкупает и его непосредственность, и его военный гений, и его человеческая простота, и независимость его мнений, твердость в борьбе с властительными пороками:

    Что ты заводишь песню военну
    Флейте подобно, милый Снегирь?
    С кем мы пойдем войной на Гиенну?
    Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
    Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
    Северны громы в гробе лежат.
    Кто перед ратью будет, пылая,
    Ездить на кляче, есть сухари,
    В стуже и в зное меч закаляя,
    Спать на соломе, бдеть до зари;
    Тысячи воинств, стен и затворов
    С горстью Россиян все побеждать?

    («Снегирь».)

    Румянцев для Державина – также благородный деятель и великий полководец. Наоборот, к Потемкину Державин относится двойственно: ему импонирует грандиозный размах мероприятий Потемкина, ореол великолепия, которым сумел окружить себя «светлейший», но он осуждает в нем властолюбие, забвение общественной пользы, неуважение к личности и достоинству человека, гордость зазнавшегося фаворита. Кроме этих главных деятелей, Державин дает в одах множество других портретных зарисовок; тут и Н. В. Репнин, и И. И. Шувалов, и Л. А. Нарышкин, и А. В. Храповицкий, и Е. Р. Дашкова, и П. А. Зубов, и его брат В. А. Зубов, и А. Г. Орлов, и другие. В результате все оды Державина вместе дают пеструю, но чрезвычайно выразительную картину действительности его времени. Самый охват материала, самое количество его у Державина – это уже был шаг к реальности, тем более ощутительный, что в поле зрения Державина попадали конкретные, индивидуальные черты изображаемого – впервые в русской высокой поэзии. Державин ставит перед поэзией задачу воплотить свое время и свою страну не только в ее идейных высотах, но и в ее людях, в ее быте, в характерности ее внешних проявлений. В этой установке творчества Державина сказалась та же его тенденция освободиться от сковывающих его поле и метод зрения схем, навыков и условных представлений, о которых шла речь выше.

    Освежающее дыхание действительности, признание ее реальности и правды, освежающее веяние свободы на человека, дерзающего открытыми глазами смотреть на мир и прямо говорить о том, что он видит, чуялось в творчестве Державина, – и это было то же движение, которое руководило художественными открытиями Дидро и даже Жан-Жака Руссо.

    Державин изображает свое время именно в пределах своей страны: «можно сказать, – писал Белинский, – что в творениях Державина ярко отпечатлелся русский XVIII век»[199]. Он рисует свою страну с любовью и с пониманием ее. Он не старается увидеть ее в отвлеченных категориях «разума», но он реально видит ее глазами очень индивидуального, но все же типического русского человека. Белинский, резко осуждавший в Державине «риторику», черты классицизма, подчеркивал значение элементов народности, свойственных его поэзии.

    В «Литературных мечтаниях» он писал: «Ум Державина был ум русский, положительный, чуждый мистицизма и таинственности. Его стихиею и торжеством была природа внешняя, а господствующим чувством – патриотизм».

    «В сатирических одах Державина видна практическая философия ума русского, посему главное отличительное их свойство есть народность, состоящая не в подборе мужицких слов, или насильственной подделке под лад песен и сказок, но в сгибе ума русского, в русском образе взгляда на вещи. В сем отношении Державин народен в высочайшей степени». В 1843 г. в статье о Державине Белинский возвращается к этой мысли и уточняет ее, он говорит о поэзии Державина: «В ней уже слышатся и чуются звуки и картины русской природы, хотя и смешанные с греческой мифологией, в оригинальном взгляде на предметы, в манере выражаться»; у Державина Белинский отмечает «черты народности, столь неожиданные и тем более поразительные в то время». В оде «На счастье» «виден русский ум, русский юмор, слышится русская речь», в своих «шуточных» одах Державин «так оригинален, так народен и так возвышен…»

    Перед Державиным, первым из русских поэтов в этом отношении, встал вопрос об изображении не вообще человека, а конкретного человека, и в частности человека данной национальной культуры. Национальное определение личности, открытое Державиным, разбивая антиисторизм, механистичность мышления классицизма, явилось одной из первых ступеней в восхождении литературы к социальному и историческому пониманию личности, реализованному Пушкиным. Это национальное определение личности, – прежде всего личности самого поэта, а за ней и других героев поэзии Державина, выразилось и в образах русской природы (см., например, «Осень во время осады Очакова»), и в картинах русского быта («Евгению. Жизнь Званская») и др., и в характерных оттенках самого идеала человеческих достоинств (размах, ширь, сила), и в демократизме самого героя (например Суворова), и в самом складе речи Державина.

    Язык Державина

    Язык Державина изобилует выражениями, словами, оборотами, непривычными для поэтической речи его предшественников, а в серьезной лирике считавшимися до него недопустимыми выражениями разговорной и явственно окрашенной демократически речи. Это проявления не салонной дворянской разговорности, а прямой, простой, краткой и образной речевой стихии народа, иногда перекликающиеся с фольклором:

    «Ни в сказках складно рассказать, ни написать пером красиво» («На счастье»), «Фертиком руки в боки, // Делайте легкие скоки» («Любителю художеств»), «Извольте вы мой толк послушать» («Приглашение к обеду»), «Где ступит – радуги играют. // Где станет – там лучи вокруг!» («Павлин»), «Где можно говорить и слушать // Тара-бара про хлеб и соль» («На рождение царицы Гремиславы»), «Так, так, – за средственны стишки // Монисты, гривны, ожерелья, // Бесценны перстни, камешки. // Я брал с нее бы за безделья, // И был гудком // Давно мурза с большим усом» («Храповицкому»), «Бутылка доброго вина. // Впрок пива русского варена, // С гренками коновка полна. // Из коей клубом лезет пена…» («Похвала сельской жизни»), «Что ж ты стоишь так мало утешен? // Плюнь на твоих лихих супостат!» («Весна»), «Родилась она в сорочке // Самой счастливой порой, // Ни в полудни, ни в полночке, // Алой, утренней зарей» («Царь-девица»), «Пусть другие работают, – // Много мудрых мудрых есть господ – // И себя не забывают, // И царям сулят доход… // Растворю пошире горсть» («К самому себе»), «Ах! нашла коса на камень» («Крезов Эрот»), «Вздремли после стола немножко, // Приятно часик похрапеть…» («Гостю») и мн. др.

    Нет необходимости уточнять здесь лингвистический характер таких примеров, достаточно разнообразный. Общий стилистический колорит, свойственный этим просторечным выражениям, вырастает из всего характера языка Державина, размашистого, живого интонацией живой речи, не сглаженного ферулой условной нормы XVIII столетия, иногда «неправильного» с точки зрения этой нормы, и в своей «неправильности» своеобразно выразительного. Гоголь, сам великий мастер речи, написал о Державине:

    «Недоумевает ум решить, откуда взялся у него этот гиперболический размах его речи. Остаток ли это нашего сказочного русского богатырства (выделено мной. – Гр. Г.) или же это навеялось на него отдаленным татарским его происхождением, степями, где бродят бедные остатки орд, распаляющие свое воображение рассказами о богатырях в несколько верст вышиною, живущими по тысяче лет на свете, – что бы то ни было, но это свойство в Державине изумительно». Характерно здесь сближение речи Державина именно с народными легендами, сказками. Ниже Гоголь пишет: «Все у него крупно. Слог у него так крупен, как ни у кого из наших поэтов… Разъяв анатомическим ножом увидишь, что это происходит от необыкновенного соединения самых высоких слов с самыми низкими и простыми, на что бы никто не осмелился, кроме Державина».[200]

    Существенно при этом, что эти «низкие и простые» слова и обороты встречаются у Державина вовсе не только в сатирических одах, но и в его высокой лирике разных оттенков. Впрочем, и самые сатирические оды, несмотря на появляющийся в них юмор, вовсе не означают никакого «снижения». Белинский со свойственной ему тонкостью и глубиной взгляда писал: «Видение Мурзы» принадлежит к лучшим одам Державина. Как все оды к Фелице, она написана в шуточном тоне, но этот шуточный тон есть истинно высокий лирический тон – сочетание, свойственное только державинской поэзии и составляющее ее оригинальность».

    Исследователь языка Державина, Я. К. Грот[201] указал у него немало заимствований из «простонародного языка», вроде: «Ведь пьяным по колени море… И жены с нами куликают… На карты нам плевать пора» («Кружка»), и тут же такие «высокие» слова, как «дщерь», «престать», «пребудь» или: «Их денег куры не клюют. В грош не ставлю никого… Бояра понадули пузы» («На счастье»). Грот указывает у Державина на пристрастие, например, к деепричастиям типа: «блистаючи, являючи, улыбаючись», на такие слова, как вёдро, издевка, растабары, помочь, пошва (вм. почва); на местные слова: бешметь, салма, плов, каймак (ср. такие слова, как: шлендать, тазать, кубарить, гамить, корда, гуня, жолна, вяха, т. е. удар, кобас – род балалайки и др.). Исследователи указывают на целый ряд оборотов, форм, синтаксических конструкций у Державина, школьно «неправильных», но обоснованных речевой практикой демократических слоев. Державин не смог, обработав народный язык, создать на основе его новой свободной нормы (это сделал Пушкин), но его язык – это язык нарядный, пусть эмпирически или даже натуралистически воспроизведенный, но и в своей эмпирии противостоящий логизированной схеме, классической поэтической норме. И этому не мешают обильные у Державина славянизмы, ни даже мифология или же канцеляризмы его речи. Все эти элементы, книжные и традиционные, попадая в окружение державинской вольной речи, подчиняясь общему характеру его поэзии, приобретают и сами новые качества: они выступают во всей своей пестроте как образцы пестрой, неслаженной, но совершенно реальной речевой практики человека того времени.

    Художественный метод Державина

    Таким образом жизненная правда языка вошла с Державиным в стиль русской поэзии. Это соответствовало общей тенденции творчества Державина к развитию в сторону реализма.

    У Державина поэзия вошла в жизнь, а жизнь вошла в поэзию. Быт, подлинный факт, политическое событие, ходячая сплетня вторглись в мир поэзии и расположились в нем, изменив и сместив в нем все привычные, респектабельные и законные соотношения вещей. Тема стихотворения получила принципиально новое бытие; в категориях прежнего классического искусства то, о чем говорилось в стихах Державина, вовсе не было темой, но было сырым житейским фактом. Державин говорит в стихах не о родовых, рационально умопостигаемых сущностях (любовь, слава, героизм, благо и т. п.), существующих как отрешенно-художественные темы, а об отдельных подлинных и единичных реалиях окружающей действительности: вот об этой любви, о том человеке, об этом вот хорошем или дурном поступке. Стихи Державина поэтому не живут без реалий, без знания истории, быта, материального окружения жизни, фактов дворцовой и политической жизни, сплетен, наружности деятелей эпохи и т. д. Один из характерных приемов Державина – намек. Берется факт или примечательное явление, и указывается косвенно, под видом других явлений, в словесной маске. Возникает особый процесс узнавания житейских вещей в словах, соотнесенных с ними более или менее сложно. Читатель угадывает в стихотворении намек, он идет навстречу автору, он вкладывает в слова второй, подлинный смысл[202].

    Там же, где Державин дает не намек, а прямое указание на житейский факт, принцип остается неизменным; факт указывается читателю, поэт не хочет «обработать» его методами поэзии, он хочет, наоборот, чтобы его поэтический текст помог становлению образа житейского явления именно как житейского. Общее же, что объединяет показ вещей и событий у Державина, даны ли они в намеках, в иносказаниях или прямо, – это выпадение вещи и события из ряда элементов жанровой тематики; человек у Державина – определенный живой человек, а дом – определенный и вполне вещественный дом, тот самый, что стоит под таким-то номером на такой-то улице, например, под № 118 по набережной реки Фонтанки.

    Торжественная ода – жанр вообще более или менее злободневной тематики и ранее, еще со времен Ломоносова; но в ней были свои, характерные методы подачи подлинных исторических событий или, например, явлений придворного быта (например, охота имп. Елизаветы у Ломоносова, карусель, 1766 г., у В. Петрова); эти события и явления окружающей действительности попадали в сферу влияния жанрового и стилистического принципа отрешенной литературности. Они не показывались прямо, но в то же время не было здесь и иносказательности в державинском смысле. Здесь на первый план выступало понятие определенного жанрового образования и определенной «высоты», подчинявшее себе конкретное значение. Конкретное историческое явление теряло свою конкретность, входя в тему данного стихотворения, как одна из допустимых в том или ином жанре тем; в связи с этим оно и воплощалось в языке данного жанра.

    Общий стиль требовал того, чтобы, например, Сумароков так описывал в оде московскую чуму 1771 г.:

    И исчезают жизни с ним.
    В какие страшные часы
    Явилась фурия из ада?
    Терзала ты [Москва] свои власы,
    И трепетали стены града.
    Горит геена, всходит дым
    В нас кровь мятется, сердце ноет.
    Валится жалостно народ.
    Нам мнилось, сохнут токи вод,
    Трещит земля и воздух воет.

    А подавление Еропкиным чумного бунта так: «Но он бесстрашным оком зрит, и гидру повергает смело» (Ода 1771 года). А ведь это Сумароков, наиболее «прозаический» одописец, сторонник точного словоупотребления. Чумный бунт, попадая в оду, переставал быть чумным бунтом и становился «гидрой», а сама чума – «фурией». Конкретные факты аллегоризировались, за словами оды оказывалась новая «реальность» – не исторический факт, а аллегорическая картина (с какого-нибудь иллюминационного транспаранта или с гравюры); эта картина выражалась словом вполне адекватно и прямо. Ни о намеке, ни об иносказании говорить нет оснований. То же и в тех случаях, когда, например, Ломоносов дает грандиозные картины боя или, например, охоты императрицы; здесь подлинная фактическая реалия в стороне, не о ней идет речь в стихотворении, а об отвлеченно мыслимой героической «славе» воспеваемых событий и лиц. Так, до Державина, если стихотворное одическое произведение и связывалось с представлениями о конкретных вещах и событиях, то все же они не дерзали посягать на замкнутость эстетической структуры. «Реалии» пьесы и тема ее, воплощенная в рядах значений слов, расходились в разные стороны. Факт жизни не соприкасался непосредственно со стихами. У Державина же факт жизни оказывался включенным в систему поэтического выражения как таковой.

    В самой сущности своего поэтического метода Державин тяготеет к реализму. Он, впервые в русской поэзии, воспринимает и выражает в слове мир зримый, слышимый, плотский мир отдельных, неповторимых вещей. Радость обретения внешнего мира звучит в его стихах. Он видит детали, конкретные мелочи чувственно ощущаемой действительности, он любовно вглядывается в них и ищет необычайно точных слов для их обозначения. Трудно оценить теперь значение переворота, произведенного в этом отношении Державиным. Он сказал первые слова в новой русской поэзии о подлинном материальном мире, он рассыпает эти конкретные детали везде. Если он говорит о прогулке Екатерины II, то тут же ряд мельчайших штрихов: Екатерина -

    На восклицающих смотрела
    Поднявших крылья лебедей.
    Иль на станицу сребробоких
    Ей милых, сизых голубков,
    Или на пестрых краснооких,
    Ходящих рыб среди прудов,
    Иль на собачек, ей любимых,
    Хвосты несущих вверх кольцом,
    Друг с другом с лаяньем гонимых,
    Мелькающих между леском…

    («Развалины».)

    Если он говорит о друге и о его жене, то: «Когда тебя в темно-зелену, Супругу в пурпурову шаль Твою я вижу облеченну» («Капнисту»); он видит и плетенье на бутылке итальянского вина («Весна»), и оттенок – «бархат-пух грибов» («Евгению») и т. д.

    Известная строфа в оде «Жизнь Званская», описывающая обеденный стол, столь типичная для творчества Державина вообще, – это ведь торжество совершенно нового для русской поэзии того времени способа видеть и изображать мир. Державин отказывается от стремления аналитическими определениями указать логическую сущность раскрываемого предмета или, вернее, понятия, – стремления, характерного для классицизма; он определяет предмет его чувственными признаками, прямо, открыто, эмпирически наблюденными признаками цвета, формы, иногда – признаком мгновенного впечатления, производимого предметом. С точки зрения классицизма, мясо – это питательная пища. У Державина на первом плане – красочное пятно, выразительно образная черта, у него – красная, «багряна ветчина», именно не вообще мясная пища, а ветчина, так конкретно и бытовым словом обозначенное «блюдо». Так же и все остальное:

    Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
    Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
    Что смоль, янтарь, икра, и с голубым пером
    Там щука пестрая – прекрасны.

    Здесь замечательна и поэтизация таких простых домашних вещей, как щи да пирог, и самый метод изображения, а не анализа действительности. И таков Державин всегда. Он ищет всевозможных средств изображения материального мира. Он подбирает сверхточные, именно в смысле внешней конкретности, эпитеты, а когда их не хватает, создает, по примеру германских поэтов, новые составные, такие, как «тенносвеситый лаплистный клен» («Явление»), «краезлатые облака» («Любителю художеств»), «Белорумяные персты» («Сафо»), «Густокудрява ель» («Соловей»), «Златордяная броня» («Водопад»), «Краснобелая грудь» ласточки («Ласточка»), «Мило-сизая птичка» («Ласточка»), Державин открыл для русской литературы природу, пейзаж; до Державина природа давались в эклогах, песнях, поэмах совершенно условно, неконкретно:

    Распустилися деревья, на лугах цветы цветут,
    Веют тихие зефиры, с гор ключи в долины бьют,
    Воспевают сладки песни птички в рощах на кустах,
    А пастух в свирель играет, сидя при речных струях.

    Это весна у Сумарокова. Сравните с ней «Весну» Державина, так же, как и другие его описания природы. Державин видит, как «бежит под черной тучей тень по копнам, по снопам, коврам желто-зеленым» («Евгению»); видит, как рыбы ходят в отраженных водой облаках («Водопад»). Он воспринимает природу зрительно, воспринимает ее и в слуховых образах.

    Открытие природы в русской поэзии Державиным аналогично тому, что сделали в этом направлении на Западе Томсон, Грей, Руссо и др. Но для Державина характерны при этом две черты: во-первых, яркость, бодрость, великолепие красок его живописи, все эти драгоценности, рассыпаемые им в изобилии и так соответствующие общему оптимистическому его воззрению на мир: «Сребром сверкают воды, Рубином облака. Багряным златом кровы…» («Прогулка в Сарском селе»); или: «Граненных бриллиантов холмы. Вслед сыпались за кораблем» («Изображение Фелицы»); или радуга красок: «Пурпур, лазурь, злато, багрянец, С зеленью тень, слиясь с серебром…» («Радуга»); или перья павлина: «Лазурно-сизо-бирюзовы, на каждого конце пера Тенисты круги, волны новы, Струятся злата и сребра, Наклонит – изумруды блещут, Повернет – яхонты горят» («Павлин»).

    Другая характерная черта: Державин конкретизирует и материализует отвлеченные темы; самые отвлеченные идеи приобретают у него вещный, предметный, даже бытовой образ. Он весь на земле, и парить в сфере рационализма не хочет и не может. Даже бог у него – царь природы, и природа является для него основой религиозной лирики. Муза у него – «сквозь окошечко хрустально, Склоча волосы, глядит» («Зима»); смерть у него – «И смерть к нам смотрит чрез забор» («Приглашение к обеду»); или вот Екатерина II дает «милости» народу: «Златая бы струя бежала За скоропишущим пером» («Изображение Фелицы»); или – мысль о «кроткой» политике царицы: «Самодержавства скиптр железный Моей щедротой позлащу» (там же); или – мысль о благополучии, молодости, здоровье человека, которые, когда-нибудь покинут его: «Когда твои ланиты тучны Престанут грации трепать…» («К первому соседу»), и т. д.

    До Державина все элементы художественного произведения подчинялись принципу согласованности друг с другом по закону искусства и жанра: «высокая» тема сочеталась с «высокой» лексикой и т. д. Державин выдвинул новый принцип искусства, новый критерий отбора его средств, – принцип индивидуальной выразительности. Он берет те слова, те образы, которые соответствуют его личному, человеческому, конкретному намерению воздействия. «Высокое» и «низкое» у него сливаются. Он отменяет жанровую классификацию. Его стихи – не проявления жанрового закона, а документы его жизни. В высокую оду врывается басня: «И, словом, тот хотел арбуза, //А тот соленых огурцов» – рядом с «посланницей небес //Тебя быть мыслил в восхищенье //И лил в восторге токи слез» («Видение Мурзы»); рядом с Калигулой и стихом «Сияют добрые дела» – «Осел останется ослом, //Хотя осыпь его звездами. //Где должно действовать умом, //Он только хлопает ушами» («Вельможа») и т. д.

    Не совсем правильно в применении к таким одам, как «Фелица», «Вельможа», «На умеренность» и др., говорить о введении сатиры в одический жанр, потому что смешение стилей, тем, слов, свойственных до Державина различным жанрам – сатире, басне, оде – приводит к снятию самого понятия о четком разграничении жанров, характерного для классицизма. «Фелица» не сатира и не ода в прежнем смысле, это – сплав разноречивых элементов, образующий новый, индивидуальный тип произведения, очертания которого обусловлены не принятой заранее классификацией жанров, а индивидуальным образно-тематическим заданием автора. В сущности, у Державина нет разных жанров в его лирике, и название оды, применяемое им безразлично ко всем своим стихотворениям, начиная от огромного и величественного «Водопада» и кончая интимно-лирическими маленькими набросками в стихах, для него стало названием вообще всякого стихотворения (кроме эпиграмм, надписей и прочих мелочей специфического назначения). И в этом отношении Державин освободил русскую поэзию.

    Выразительность каждой детали, а не ученое построение рационального единства – таков закон поэзии Державина. Это осуществляется и в рифме, и в звучании его стиха. Поэзия Державина исключительно богата ритмически; Державин использует самые разнообразные метрические формы, строфы, размеры, иногда стихи вольного ритма, – он ищет индивидуализированной ритмической выразительности вместо сковывающих, заданных традиций метрико-ритмических канонов сумароковской школы.

    Мы видим у него и сочетания разных размеров в одном стихотворении, например в кантате «Любителю художеств» или в «Персее и Андромеде», и сочетание строф с рифмами и строф без рифм («Осень во время осады Очакова») и др. Он преодолевает размеренность «правильных» метров, например, в «Ласточке» (которую Капнист, не понявший ритмического новаторства своего друга, предложил переделать, вогнав стихотворение в правильную схему четырехстопного ямба) или в «Осени»:

    На скирдах молодых сидючи, осень,
    И в полях зря вокруг год плодоносен;
    С улыбкой свои всем дары дает,
    Пестротой по лесам живо цветет,
    Взор мой дивит.

    В стихотворении «На смерть Катерины Яковлевны» – вольный ритм, глубоко выразительный в своем трагизме:

    Уж не ласточка сладкогласная
    Ах! лежит ее тело мертвое,
    Домовитая со застрехи,
    Как ангел светлый во крепком сне.
    Ах! моя милая, прекрасная.
    Роют псы землю, вкруг завывают,
    Прочь отлетела. – с ней утехи:
    Воет ветер, воет и дом.
    Не сияние луны бледное
    Мою милую не пробуждают;
    Светит из облака в страшной тьме.
    Сердце мое сокрушает гром!..

    В интересах той же конкретно образной чувственной выразительности ищет Державин звукоподражаний, яркой живописи звуков речи.

    В «Рассуждении о лирической поэзии» Державин писал: «Любителям изящных художеств известно, что поэзия и музыка есть разговор сердца: что ищут они побед единственно над сердцами таким образом, когда нежные струны их созвучностью своею в них отзываются… Знаток в том и в другом искусстве тотчас приметит, согласна ли поэзия с музыкою в своих понятиях, в своих чувствах, в своих картинках и, наконец, в подражании природе. Например: свистит ли выговор стиха и тон музыки при изображении свистящего или шипящего змия, подобно ему; грохочет ли гром, журчит ли источник, бушует ли лес, смеется ли роща – при описании раздающегося гула первого, тихо бормочущего течения второго, мрачно унылого завывания третьего и веселых отголосков четвертой; словом: одета ли каждая мысль и каждое чувство, каждое слово им приличным тоном; поражается ли ими сердце; узнается ли в них действие или образ естества». Отсюда у самого Державина такие строфы и строки

    Там степи, как моря, струятся.
    На темноголубом эфире
    Седым волнуясь ковылем.
    Златая плавала луна.
    Там тучи журавлей стадятся,
    В серебряной своей порфире
    Волторн с высот пуская гром,
    Блистаючи с высот, она
    Там небо всюду лучезарно,
    Сквозь окна дом мой освещала,
    Янтарным пламенем блестит.
    И палевым своим лучом
    Мое так сердце благодарно
    Златые стекла рисовала
    К тебе усердием горит.
    На лаковом полу моем.

    («Благодарность Фелице».) («Видение Мурзы».)

    …Лань идет робко, чуть ступает.
    Крутую гриву, жарку морду
    Ее страшит вкруг шум, бурь свист
    Подняв, храпит, ушми прядет,
    И хрупкий под ногами лист.
    И подстрекаем быв, бодрится,
    Ретивый конь, осанку горду
    Отважно в хлябь твою стремится.
    Храня, к тебе порой идет,

    («Водопад».)

    В предисловии к своему сборнику «Анакреонтические песни» Державин писал: «По любви к отечественному слову желал я показать его изобилие, гибкость, легкость и вообще способность к выражению самых нежнейших чувствований, каковые в других языках едва ли находятся. Между прочим для любопытных, в доказательство его изобилия и мягкости послужат песни…, в которых буква «р» совсем не употреблена».

    В самом деле, в некоторых из таких «песец» без одного «р» Державин добился исключительной мягкости льющихся звукосочетаний, например, «Соловей во сне»:

    Я на холме спал высоком,
    Слышал глас твой, Соловей,
    Даже в самом сне глубоком
    Внятен был душе моей.
    То звучал, то отдавался,
    То стенал, то усмехался
    В слухе издалече он
    И в объятиях Калисты
    Песни, вздохи, клики, свисты
    Услаждали сладкий сон…

    Впечатлению свободной, индивидуальной и в то же время народной речи способствует свободная, часто «неточная» рифмовка Державина. В стихотворении «Соловей» он рифмует:

    По ветрам легким, благовонным
    То свист его, то звон летит,
    То шумом заглушаем водным
    Вздыханьем сладостным томит…
    … По блескам, трескам и перунам,
    Средь поздних, ранних, красных зарь,
    Раздавшись неба по лазурям,
    В безмолвие приводит тварь…
    … Какая громкость, живость, ясность
    В созвучном пении твоем,
    Стремительность, приятность, краткость
    Между колен и перемен.

    Он рифмует: василисков – близко, потомки – Потемкин, поступках – шутках, любимец – крылец, неизмерим – бездны, гром – холм, кругом – сонм, написать – власть, богатырь – пыль и т. д.[203]

    Поэтическая система классицизма оказалась радикально разрушенной Державиным. Он стоит в преддверии искусства романтического, а затем и реалистического.

    Тема личности в поэзии Державина

    Самый отбор материала из жизни, попадавшего в стихи Державина, был нов. Державин берет не только крупные исторические события, но и бытовые мелочи. Сплетни, злободневные и передаваемые из уст в уста слова, события, черточки характеров заметных людей, сатирические штрихи быта того или иного вельможи, подмеченные в придворном или вообще в столичном кругу, попадают в оду Державина.

    В этом сказалась новаторская особенность подбора и обработки материала у Державина. Материал интересен и подлежит введению в стихотворение не потому, что он «высок», не потому, что он соответствует канонам одической тематики, не потому, наконец, что он может быть представлен в отвлеченно-поэтическом виде, а потому, что он злободневен.

    Достаточной мотивировкой ввода того или иного материала опять оказывается авторская воля, а не художественный канон. Автор-поэт говорит о быте, ему известном и его окружающем. Он обращается к читателям, причастным к тому же быту, которым интересны даже его мелочи. Отвлеченная поэзия оставлена. Поле зрения поэзии – прежде всего поле зрения поэта. Так оправдывается своеобразная державинская бесцеремонность в обращении с читателем; он не только намекает читателю на известные ему факты общественной жизни или жизни видных людей, но, не стесняясь, говорит и о своих личных знакомых, друзьях-приятелях, о самом себе, о своем быте и т. д.

    В центре того пестрого и реального мира, о котором трактует творчество Державина, стоит он сам, Гаврила Романович, человек такого-то чина, образования и характера, занимающий такую-то должность. Читатель прежде всего должен уверовать, должен осознать, что это говорит о себе именно сам поэт, что поэт – это такой же человек, как те, кто ходят перед его окнами на улице, что он соткан не из слов, а из настоящей плоти и крови. Лирический герой у Державина неотделим от представления о реальном авторе.

    Дело, конечно, не в том, был ли Державин в жизни, настоящий биографический Державин, похож на того воображаемого «поэта», от лица которого написаны стихотворения, обозначаемые данным именем; может быть, он и не был на самом деле похож на своего лирического героя. Существенно то, что стихи Державина строят в сознании своего читателя совершенно конкретный бытовой образ основного персонажа их – поэта, что образ этот характеризуется не жанровыми отвлеченными чертами, что это не «пиит», а именно персонаж, притом подробно разработанный и окруженный всеми необходимыми для иллюзии реальности обстановочными деталями. Этим достигается объединение всех произведений поэта, символизируемое единством его имени.

    До Державина поэта как образного единства не знали. Лирический герой элегий Сумарокова ближе к герою элегий Хераскова или Ржевского, чем к герою эклог или сатир того же Сумарокова. То же нередко можно сказать и обо всем художественном облике жанров и поэтов додержавинской поры. Объединение получалось скорее в понятии жанра, нежели в понятии индивидуальности автора. Недаром поэты стремились издавать свои стихи сборниками одножанрового состава. В тех же случаях, когда сборник заключал стихи разных жанров, он отчетливо делился на отделы по жанрам.

    У Державина в его собрании стихотворений деления на жанры нет. Самые разнообразные по тону, эмоциональному характеру, стилистическому и тематическому составу стихотворения Державина были принципиально равны в созданной им системе именно потому, что все они выстраивались в единый ряд высказываний одного и того же человека о самом себе, в единый ряд индивидуальной жизни, воплощенной в слове.

    Державин женился, и мы узнаем это в стихах, которые хотя и похожи на обычные любовные стихи XVIII в., но воспринимаются иначе, потому что в них не небывалый нигде, воображаемый лирический герой счастлив отвлеченной и на самом деле, может быть, несуществующей любовью, а молодой чиновник Гаврила Романович Державин, влюбленный и счастливый жених Екатерины Яковлевны Бастидон, будущей «Плениры»; позднее читатель узнает все, что необходимо ему узнать о счастливой жизни супругов. Потом узнает о том, что Пленира умерла, узнает о скорби вдовца. Наконец, – о вторичной женитьбе его на «Милене» или, иначе, Дашеньке. Державин угнетен врагами, он смещен с губернаторства, отдан под суд, – и об этом говорят читателю его стихи, и тут герой, оклеветанный правдолюбец, – это все тот же Гаврила Романович, тот самый, который женился и потом овдовел. Тот же Гаврила Романович показан как упрямый и добродетельный статс-секретарь императрицы. И все это так и было, т. е. он действительно в жизни занимал этот пост, и т. д. От стихотворения к стихотворению перекидывается мост: все они – это жизнь и творчество Державина. Из его книг вырастает образ, обильный различными чертами, характерный для своей эпохи, несходный с другими.

    Личное, индивидуальное, образно-автобиографическое обоснование подбора всех элементов тематики и стиля произведения у Державина выражается весьма характерно и в его языке. Державин пишет не так, как учит школьная теория языка, а так, как реально говорит в жизни он сам, автор и герой своих од. А поскольку он показан как человек не из ученых, человек простой, прямолинейный, несалонный, – он и говорит соответственным образом. Поэтому Державин не видит ни малой нужды «выправлять» свой язык, добиваясь общепринятой литературной нормы и общепринятого лоска, стирающего индивидуальные черты его речи и ее «простонародный» характер. Поэтому он свободно пишет в серьезных, даже высоких стихах: «Метаться нам туды, сюды» («Капнисту», ср. в «Ласточке»: «Ты часто как молния реешь Мгновенно туды и сюды»), пишет «пужать» и «пущать» вместо пугать и пускать, «пужливый», без стеснения отбрасывает окончание «ся» в возвратных причастиях, как это часто бывает в речи некнижных людей: «Едва по зыблющим грудям» (вм. зыблющимся; «Вельможа»), «Оставший прах костей моих» (вм. оставшийся, «Приношение монархине»), «На пресмыкающих гадов» («Победителю»), «По развевающим знаменам» («Осень во время осады Очакова»), «Целуя раскрасневши щеки» («Львову»)[204]. Поэтому же он не склоняет в родительном падеже слова на -мя: «Сын время, случая, судьбины» («На счастье») или: «Когда от бремя дел случится» («Благодарность Фелице»), а может написать и так: «В водах и пламе» («Осень во время осады Очакова»). Он так склоняет слова: «зданиев», «стихиев», «кристалей»; у него попадаются такие сравнительные степени: «строжае», «громчай» и т. д.[205] Все эти и аналогичные синтаксические особенности речи Державина не пропагандируются им в литературном языке вообще для других: это – его язык, именно его личный и притом бытовой, домашний, свободный склад речи. И в этом оправдание и смысл его своеобразия.

    Таким образом, всем строем своих произведений Державин создавал единый образ живого, реального человека, окруженного бытом, имеющего и биографию, и индивидуальный психологический склад, характер. Глазами этого героя-автора он и увидел реальность материального мира. Окружая этого героя другими людьми, он создал ряд других портретов живых людей, начиная от Плениры, Суворова, Потемкина, вплоть до попа Державина, своего однофамильца («Привратнику»).

    Значение этого открытия Державина, открытия для русской поэзии живого индивидуального человека, было огромно и в художественном, и в непосредственно идейном отношении. Ведь Державин ответил тем самым на великий запрос своего времени, всколыхнувший передовые умы всей Европы. Ведь идея личности человека, требующего прав на внимание к себе именно потому и только потому, что он человек, а не потому, что он дворянин или сановник, была выражением прогрессивного требования «прав человека и гражданина». Ведь культ человеческого в человеке рвал в искусстве и идеологии путы феодального и церковного угнетения личности, путы, сковывавшие земные стремления человека всяческими «потусторонними» обетами, сковывавшие гордость человека, его личное достоинство ярмом сословной иерархии.

    Державин недаром так подчеркивал всем своим творчеством, что он простой человек, из «низов» выбившийся к славе, что он не обязан своей славой, своим успехом ни роду, ни связям, ни богатству, а обязан только самому себе, своей и одаренности, своей воле, своей внутренней силе. Индивидуализм, шедший отза-д падной буржуазной идеологии, еще не выявился в этой установке Державина, такд как она была заострена против старозаветных феодальных устоев, и ее прогрессивность в те времена оказывалась важнее тех отрицательных черт, которые развились а позднее, в пору идейного падения буржуазии, в систему эгоистического индивидуализма.

    Ничего дворянского, ничего сословного нет в человеческом идеале, созданном Державиным и воплощенном образно в герое-авторе его поэзии, независимо от реакционных политических высказываний его од. Это герой-человек и тем самым герой, выращенный передовой мыслью эпохи. И тяга Державина к реализму, и светлый взгляд на действительность, «приятие» мира природы, мира живых людей, мира материи, и культ человеческого достоинства, побеждающего все преграды, поставленные личности сословной и бюрократической иерархией, – все это делало Державина как поэта, пусть бессознательно для него как человека, рупором лучших освободительных идей его времени.

    Творчество Державина подготовляло «рождение человека» в русской поэзии. Поэтому оно открывало возможности для будущего развития на русской почве и индивидуально-лирической медитации в поэзии Жуковского и – в перспективе – психологической прозы XIX в. С другой стороны, психологизация образа поэта связана была у Державина с элементами нового понимания самой психологии творчества, самого места поэта в жизни. Раньше, в пору классицизма, поэт хотел быть разумным математиком стиха, ученым, слагающим из отточенных слов и мыслей здание храма рационального искусства. Державин хочет руководиться в своем творчестве не чертежом, не ученым построением, а беззаконным вдохновением. Романтическая идея вдохновения, диктующего поэту высшие откровения, живущего в поэте и подымающего его, впервые в русской литературе звучит в творчестве Державина.

    Эмоциональный жреческий подъем, по взглядам Державина, обуревает поэта, и словесная оболочка его произведений – это лишь слабый отблеск несказуемых вдохновений; задача поэзии – воплотить в этом отблеске и полноту подлинной жизни, и полноту вдохновенных прозрений поэта:

    В моих бы песнях жар, и сила,
    И чувства были вместо слов;
    Картину, мысль и жизнь явила
    Гармония моих стихов…

    (« Соловей».)

    таков идеал поэзии Державина.

    В «Объяснениях» к своим произведениям Державин рассказывает о том, как он написал оду «Бог»; рассказ его неточен, поскольку он может быть проверен фактически; но не факты существенны в нем, а романтическая концепция творчества. Державин пишет: «Автор первое вдохновение или мысль к написанию сей оды получил в 1780 году, быв во дворце у всенощной в светлое воскресенье»; потом дела и «суеты» отвлекали его от работы над одой; «беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством, и для того, чтоб удовлетворить оное, сказав первой своей жене, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку у людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городе у одной старушки… где, запершись, сочинял оную несколько дней, но, не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его. Проснулся, и в самом деле воображение так было разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слез из глаз у него; он встал в ту же минуту, при освещающей лампе, написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вперены были».

    На обломках классической поэзии Державин начинал строить новое миропонимание в искусстве, несущее в себе элементы и предромантические, и реалистические. Здесь возникало противоречие, ощутительное, но пока что не разрушавшее системы.

    Практицизм и мораль од Державина

    Державин написал о себе:

    Кто вел его на Геликон
    И управлял его шаги?
    Не школ витийственных содом
    Природа, нужда и враги.

     

    Он настаивал на том, что основа его творчества – «природа», инстинктивное творчество, сама простая неупорядоченная жизнь. Рядом с «природой» – «нужда». Нужда, т. е. житейская практическая цель, – один из двигателей его творчества. Такова его собственная точка зрения. Поэзия для Державина может и должна иметь практическое назначение – как факт, предмет житейского обихода.

    Здесь был скрыт существенный переворот в общем мировосприятии. Телеологическая точка зрения, проникшая уже в искусство, вскоре должна была переоценить устаревшие социальные отношения, убедиться в бессмысленности старой системы иерархии и отменить ее – в идее. Поэзия в руках Державина должна была создавать впечатление практичности, целеустремленности слова. Уже наличие персонажей, вещей, почти сюжетного единства автобиографического повествования, злободневных реалий, разрушая замкнутость словесного ряда, выдвигало в произведении все то, что могло осмысливаться как житейское высказывание автора. Стихи Державина – это его поступок, его выступление перед аудиторией; они – факт его активности, экспансии его интеллекта. Сама по себе такая установка была принципиально нова. Речь Державина – это целеустремленное слово: информационное (ср. газету), заинтересовывающее историей жизни живых людей (ср. сюжетные жанры); более того – оно не только сообщает, оно добивается, стремится, направляет свои удары, претендует на место в общественной жизни. Державин борется стихами со своими врагами. Поэтическое слово в его руках – оружие. Читатель прислушивается к голосу поэта, потому что слово поэта приносит вред одним, помощь другим. Императрица заинтересована в том, чтобы привлечь на свою сторону слово поэта. Вельможи побаиваются разоблачений поэта и готовы считаться с ним, как с силой.

    Еще в казарме «нужда», практическая цель, была двигателем поэзии Державина. Так и потом. Он борется со своими недоброжелателями, соперниками и врагами на чиновническом поприще все тем же оружием – стихами. Он не скрывает этого. Ведь и раньше поэты писали стихи нередко ради личных целей; но это было их личным делом, скрытым от посторонних глаз; сами стихи должны были иметь облик якобы самоцельной ценности. Державин, наоборот, подчеркивает свои цели, даже чисто личные, и тем вернее его победа. Слова его были его делами. Он лучше, чем кто-либо другой, понимал это; недаром он первый поставил вопрос об оценке слова и дела поэта единым судом. Он мог разно ценить моральный вес своих слов и своих дел, но принципиальной разницы между той и другой формами общественной активности для него не было (см. оду «Храповицкому»). Пушкин спорил с Державиным о словах и делах поэта потому, что не мог уже представить себе додер-жавинской точки зрения[206]. Сам Пушкин, возражая Державину, развивал в то же время его мысль.

    Когда Ломоносова посадили под арест, он написал похвальную оду (1743), и его освободили; но в оде ничего этого не видно; в ней нет даже намека ни на печальные обстоятельства ее автора, ни на цель ее написания, – непоэтическую, по понятиям времени. Эта ода не отличается от других од Ломоносова. Когда Державин после губернаторства в Тамбове и суда попал в опалу, он пытался выбраться из неприятного положения через Зубова, но ничего не выходило. «Не оставалось другого средства, – говорит Державин в своих «Записках», – как прибегнуть к своему таланту; вследствие чего написал он оду «Изображение Фелицы» и к 22-му числу сентября, т. е. ко дню коронования императрицы, передал ее ко двору». Ода имела успех; императрица, «прочетши оную (т. е. оду), приказала любимцу своему на другой день пригласить автора к нему ужинать и всегда принимать его в свою беседу». Самое существенное притом то, что в самом тексте оды «деловая» цель ее написания нисколько не скрыта от читателя. Наоборот, Державин как бы выставляет ее напоказ. Екатерина поняла державинскую оду. «Острые стрелы» недоброжелателей были отражены; зло не постигло Державина.

    В эстетической практике Державина между поэтическим словом и разговорным, практическим был поставлен знак равенства. Для Державина (и для его читателя) обращенное на отвлеченную идею слово эпохи классицизма казалось пустой забавой. Для них язык, «творящий истину», был непонятен, мертв.

    Когда Тредиаковский писал памфлет, пасквиль на Сумарокова, он хотел повредить своему врагу в глазах столичной публики, так же, как он писал донос на него в синод, желая повредить ему в глазах официального духовенства. Но он не смел и думать, что он создает при этом литературное произведение. Даже обычных эпиграмм на определенных лиц поэты додержавинской поры не печатали, не считали их настоящим делом, потому что они вне целей и законов искусства, так же, как газета, роман. Теперь у Державина именно эта практическая и непосредственно жизненная литература стала настоящей литературой.

    Его стихи рвут из рук, их переписывают в заветные тетради, они не нуждаются даже в печати, их и без того все знают наизусть; они злоба дня, они попадают не в салон и не в школу, а на улицу; их читают не в тиши кабинетов, а на общественных гуляниях, за многолюдным обедом, в гостиной, в передней, в дворцовом аванзале, в офицерской кордегардии, в семинарском рекреационном зале, на веселой пирушке. Их не изучают, как «Россиаду», а используют по назначению. Всякому интересно заглянуть в стихи, где продернут известный вельможа, где остро говорится о политике, где автор высказывается о вчерашнем событии. Иногда стихи возмущают, иногда приводят в восторг. Автор рассылает своим читателям бюллетени о своих наблюдениях, сопровождая их своими замечаниями, и здесь перед нами опять всплывает вопрос о стихийной прогрессивности, заложенной объективно в самом художественном методе Державина. И его возвеличение поэта как сосуда вдохновения, и прямая политическая злободневность его поэзии, и – как основа того и другого – низвержение в его поэзии авторитетов феодальной иерархии норм искусства (а ведь они соотносились с нормами социального бытия), и ощущение права живой личности на самостоятельность – все это ставило Державина в позу независимости ко всем властям, как вещественным, так и идейным. Державин-человек был непокорным бюрократом, сановником с неуживчивым характером; Державин-поэт оказывался непокорным гражданином, «вольно» беседующим с царями. Неизбежно Державин-поэт становился силой, опасной для феодального самодержца. Голос человека, не желающего повиноваться ничему, кроме своих мнений и вдохновений, как бы ни хотел быть верноподданным этот человек, был неприятен для царя. Этот свободный голос мог дойти до читателей, искавших только поводов для выражения своего недовольства и иногда вовсе не верноподданных. Именно поэтому Державин, выступивший в начале 80-х годов почти как правительственный поэт, через десяток лет был взят тем же правительством под подозрение. Екатерина готова видеть в его стихах крамолу, которой в них, может быть, и нет, и в этом отношении она думает так же, как Радищев. Екатерина находит якобинскую пропаганду в державинском переложении 81-го псалма «Властителям и судиям»; Павел находит осуждение самодержавия в оде «Изображение Фелицы» и т. д. В самом деле, и тот же 81-й псалом, и «Вельможа», и жестокое послание Храповицкому, и многое другое, – все это было бы слишком «вольно», вероятно, и на взгляд самого Державина, если бы он сам мог до конца понять, что он написал. Другие понимали за него. Оды Державина читались и распространялись в списках как подпольная литература, потаенно, «морганически», как выразился А. Т. Болотов. «Появилось еще здесь едкое сочинение «Вельможа». Все целят на Державина, но он упирается», – писал один современник (Бантыш-Каменский) в письме от 1794 г.

    Державин – поэт-гражданин

    Взяв на себя роль учителя своих читателей, настаивая на своем человеческом достоинстве и независимости своего суда над современностью, Державин прояснил тем самым еще одну важную идею, существенную для дальнейшего развития русской передовой литературы, идею личной ответственности поэта за свои суждения, личной искренности, правдивости до конца в своей идеологической пропаганде. Конечно, и Ломоносов, и Сумароков, и Херасков, и еще раньше Кантемир были вполне правдивы и искренни, проповедуя свои идеи. Но они думали, что для читателя неважно, как и что думает лично сам поэт, а важна общечеловеческая доказательность его произведений. Они считали, что их устами говорит государство или сама отвлеченная истина, – и авторитет этих высоких идей снимал для них вопрос о личном авторитете человека-поэта. У Державина дело обстоит иначе. Он учит людей и судит их именно как человек-поэт, и он должен высоко держать знамя своей личности, становящейся авторитетом нового идейного характера. И он всеми силами оберегает этот свой свободный авторитет гражданина. Отсюда возникает его замечательная стихотворная дискуссия с Храповицким, в которой так ясно, что Державин, монархист, как будто бы сам чувствует, что самодержавие удушает его:

    Страха связанным цепями
    К солнцу нам парить умом?
    И рожденным под жезлом,
    А когда б и возлетали,
    Можно ль орлими крылами
    Чувствуем ярмо свое.

    и ниже:

    Раб и похвалить не может,
    Он лишь может только льстить.

    Характерен такой случай: в 1796 г., еще при жизни Екатерины II, Державин воспел в оде «На покорение Дербента» поход в Персию русских войск и предводителя их В. А. Зубова, брата фаворита царицы; при этом, впрочем, он давал Зубову суровые уроки добродетели. Вскоре после этого Екатерина умерла, и Зубов оказался опальным. И вот Державина обвинили в лести. Князь С. В. Голицын упрекнул его за «Оду на покорение Дербента» и сказал, что теперь уже Зубов для Державина – «не Александр Македонский» и что «он уже льстить теперь не найдет за выгодное себе»; все это рассказал сам Державин, – и о продолжении дела: Державин ответил Голицыну, «что в рассуждении достоинств он никогда не переменяет мыслей и никому не льстит, а пишет истину, что его сердце чувствует». – «Это неправда, – ответил Голицын, – нынче ему не напишешь». – «Вы увидите», – ответил Державин, поехал домой, и сел за оду «На возвращение гр. Зубова из Персии», в которой воспел опального, бывшего «в совершенном гонении»; ода не могла быть напечатана при Павле, но распространилась в списках. Державин мог быть доволен. Его авторитет как гражданина, как личности, с этих пор слитый с авторитетом поэта в глазах общества, был сохранен.

    Таким же образом Державин демонстративно воспел в 1796 г. в оде «Афинейскому витязю» А. Г. Орлова, находившегося в опале, и сам в начале этой оды подчеркнул значение независимости и правдивости хвал и осуждений в творчестве поэта, и в частности в его, державинском, творчестве. Белинский отметил эту положительную черту характера Державина.

    Он пишет: «Когда Суворов, в отставке, перед походом в Италию, проживал в деревне без дела (т. е. в ссылке под надзором. – Гр. Г.), Державин не боялся хвалить его печатно. Ода «На возвращение гр. Зубова из Персии» принадлежит к таким же смелым его поступкам. «Водопад», написанный после смерти Потемкина, есть, без сомнения, столько же благородный, сколько и поэтический подвиг. Судя по могуществу Потемкина, можно было бы предположить, что большая часть стихотворений Державина посвящена его прославлению; но Державин при жизни Потемкина очень мало писал в честь его… Должно сказать правду: за многие дела и самый сатирик не может не чтить Державина. К числу таких дел принадлежит его ода «Памятник Герою», написанная в честь Репнина, который находился в то время под опалою у Потемкина». («Сочинения Державина».)

    Державин и в самом деле был искренен в своих похвалах и, – что важно, – хотел, чтобы его читательская аудитория верила его искренности. Он воспевал «Фелицу»-Екатерину восторженно. Издалека она представлялась ему такою. Екатерина назначила его своим статс-секретарем. В глазах Державина обаяние Фелицы померкло при более близком знакомстве с нею и с ее политикой; и вот – Державин не мог более писать о ней в хвалебном тоне. Между тем, Екатерине надоело ждать новых прославлений, и она всеми способами показывала Державину свое желание прочитать новую «Фелицу»; Державину стали и прямо говорить и даже писать об этом придворные по наущению Екатерины. А он не мог, – даже пытался было, – и не мог ничего написать похвального, когда он не видел, за что хвалить, «не будучи возбужден каким-либо патриотическим славным подвигом, не мог он воспламенить своего духа, чтоб поддерживать свой высокий идеал, когда вблизи увидел подлинник человеческий с великими слабостями»; это слова самого Державина.

    Он рассказал обо всем этом подробно в своих «Записках». Он сказал здесь, что не мог уже ничего «написать горячим, чистым сердцем в похвалу» Екатерины. Горячее, чистое сердце поэта – это был новый и прекрасный лозунг. Аналогична была история отношения Державина-поэта к Александру I, которого он, разойдясь с ним во взглядах, стал воспевать как красивого и обаятельного юношу в частном быту, – но не как государственного деятеля. Образ Державина запомнился еще поколению декабристов как образ твердого гражданина.

    Державинская независимость привлекала к нему симпатии радикальной молодежи и заставляла «благонамеренных» слуг правительства видеть в нем «крамольника». Ему приписывались в списках всякие вольнодумные стихотворения – от оды Клушина, безбожника и разночинного бунтаря (ода «Человек»), до оды «Древность», автором которой скорее всего являлся Радищев.

    Не только слава Державина, но и его влияние на русскую литературу было огромно. При этом важно подчеркнуть, что это влияние было глубоко воспринято не идеалистически настроенными руководителями дворянского сентиментализма, а более демократическими литературными течениями. Ревностными учениками Державина оказались уже в конце XVIII в. молодые поэты-бунтари в журнале «Зритель» – Иван Крылов и Клушин. Их лирика производит иногда впечатление близкого подражания державинским одам. Но то, что было свойственно Державину стихийно – глубокий освобождающий смысл его тяги к реализму, его культ человека, личности, свобода его «простонародной» речи, – все это было идеологически, политически осознано Крыловым и Клушиным и открыто связано в их творчестве с радикальным мировоззрением. Державинский художественный метод они сделали орудием своей антифеодальной пропаганды, потому что этот метод нес в себе глубокие возможности именно в таком направлении. В пору, когда Карамзин и Жуковский совершали свое завоевание читательских умов, одновременно с ними и в противовес им Державин оставался руководителем литературы, тяготевшей к реализму, и литературы гражданской. Не случайно особое внимание к Державину Радищева, испытавшего немалое влияние его в своей художественной практике. Именно Державин был единственным человеком, лично не знакомым Радищеву, которому он переслал экземпляр своего «Путешествия»[207]. В упомянутой уже оде «Древность»[208], вероятно принадлежащей Радищеву, говорится о всепожирающей силе времени и о тех именах великих мужей, которые останутся от XVIII в.; этих имен три:

    Франклин, преломивший скиптр британский,
    Рейналь с хартией в руке гражданской,
    Как оракул вольныя страны,
    И мурза в чалме, певец Астреи,
    Под венком дубовым, в гривне с шеи…

    Муза в чалме – это Державин, поставленный между деятелем американской революции Франклином и радикальным публицистом, прославившим эту революцию, Рейналем.

    Гражданская поэзия Державина высоко ценилась и декабристами, и писателями их круга, и самый образ Державина, поэта-правдолюбца, учителя общественной свободной морали, импонировал им. Последняя из «дум» Рылеева – «Державин»; в ней Рылеев создал образ Державина-патриота:

    Он выше всех на свете благ
    Общественное благо ставил,
    И в огненных своих стихах
    Святую добродетель славил.
    Он долг певца постиг вполне,
    Он свить горел венок нетленный,
    И был в родной своей стране
    Органом истины священной.
    Везде певец народных благ,
    Везде гонимых оборона,
    И зла непримиримый враг…

    Так Рылеев перебрасывал мост от поэзии Державина к своему декабристскому творчеству. Пушкин, испытавший влияние Державина в юности, затем, в первой половине 20-х годов, преодолевает его и осуждает Державина. Но в 30-х годах он возвращается к Державину как к своему предшественнику. Недаром он берет из «Жизни Званской» эпиграф для своей «Осени», представляющей своеобразное повторение в иных условиях замысла именно этой оды Державина. Уже в набросках статей 1826-1828 гг. (по поводу статьи Кюхельбекера, «Есть различная смелость», ответ на статью в «Атенее») Пушкин говорит о стихотворениях Державина с огромным уважением, ставит их в один ряд с величайшими произведениями поэзии. А сознательное напоминание о державинском «Памятнике» в пушкинском «Памятнике», проходящее через весь текст стихотворения, говорит о том, что именно на фоне понимания великой роли Державина в истории русской поэзии утверждает Пушкин свое собственное место как народного поэта. Белинский, который любил поэзию Державина, но боролся, и страстно боролся с ее «риторикой», с остатками в ней классицизма, – потому что он должен был расчистить место для зрелого реализма, для Лермонтова, для правильного понимания Пушкина, – тем не менее указывал на народность державинской поэзии. Подводя итог своему анализу творчества Державина, он Написал: «Державин – отец русских поэтов», и ниже: «Державин был первым живым глаголом юной поэзии русской».

    Примечания

    181. История текстов Державина освещена в огромных по объему и весьма богатых по материалу (хоть и не всегда абсолютно точных) примечаниях Я. К. Грота к «Сочинениям» Державина, изд. Академии наук (9 томов, СПб., 1864-1883; 7 томов, СПб., 1868-1878). См. также: Ильинский Л. К. Из рукописных текстов Г. Р. Державина // Известия отделения русского языка и словесности Академии наук. Т. XXII. Кн. 1. 1917.

    182. См.: Машкин А. Державин и Батте // Вестник образования и воспитания. Кн. 5-6. Казань, 1916.

    183. Она была преведена на французкий язык не менее 15 раз, на немецкий – не менее 8, несколько раз на польский. Кроме того, – на английский, итальянский, испанский, шведский, чешский, латинский, греческий и даже на японский.

    184. См.: Данько Е. Я. Державин и изобразительное искусство // Сборник «XVIII век». М. -Л., 1940. Т. II.

    185. Чернышевский Н. Г. Очерки гоголевского периода русской литературы. Гл. IV.

    186. «На приобретение Крыма».

    187. «На взятие Варшавы».

    188. «На покорение Дербента»; «На возвращение гр. Зубова из Персии».

    189. «На отшествие ее величества в Белоруссию».

    190. «Евгению. Жизнь Званская».

    191. «На счастье».

    192. «Весна».

    193. «Приглашение к обеду».

    194. «На рождение царицы Гремиславы».

    195. «Евгению. Жизнь Званская».

    196. «Зима».

    197. «Русские девушки».

    198. «Хариты».

    199. Белинский В. Г. Стихотворения Державина.

    200. «В чем же, наконец, существо русской поэзии». «Выбр. места из переп. с друзьями».

    201. Грот Я. К. Язык Державина // Сочинения Державина. Т. IX. СПб., 1883. См. также: Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка. М., 1938. С. 141-142.

    202. Рассмотрите, например, с этой точки зрения такие оды, как «На счастье», «Фелице», «На умеренность», «Изображение Фелицы», «На смерть гр. Румянцовой» и др.

    203. Жирмуиский В. М. Рифма, ее история и теория. Л., 1923. С, 188-190.

    204. Грот Я. К. Указ. соч. С. 341.

    205. Там же. С. . 342-345.

    206. Гогогль Н. В. О том, что такое слово. («Выбор. С места из переп. с друзьями»).

    207. Замечу, что легенда о том, будто бы Державин донес Екатерине о том, что «Путешествие» Радищева – книга, заслуживающая осуждения, будто бы он передал ей свой экземпляр этой книги с отметкой наиболее сильных мест в ней, – ни на чем не основана, и, без сомнения-, ложна.

    208. См. статью: Подпольная поэзия 1770-х-1810-х годов // Литературное наследство. № 9-10. 1933.

    © 2000- NIV